Между священными законами, данными народу Израильскому через Моисея, есть закон и на тот случай, когда бы нашлось где-либо на поле тело человека убиенного, а между тем не было бы известно, кто убийца: – в сем случае старейшины ближайшего к мертвецу града должны были собраться к телу его, и, по принесении в жертву юницы, умыть над главою ее руки, и потом сказать над убиенным собратом своим: «руце наши не пролияша крове сея, и очи наши не видеша: ...да не будет кровь неповинна на людех твоих Израили!» (Втор. 21:1–9).
И пред нас, братие мои, изнесено, как видите, тело Убиенного; а убийцы нет при нем! Мы собрались, по-видимому, для оплакивания мученической кончины сего Страдальца. Но это еще не доказательство нашей невинности. А убийцы? Разве они не делают иногда того же, не показывают сожаления, не проливают даже слез над жертвою их злобы?
Можем ли, убо, стать у сего гроба и, призвав во свидетели Бога, сказать: руки наши не проливали сей крови, и очи наши не видели?
Не проливали сей крови?.. А что же делали эти руки, когда соплетали клевету на брата своего, или сеть для обольщения невинности? – Не проливали крови сей? А что же другое делали, когда подписывали приговор яко преступнику тому, кто чист руками и сердцем, или составляли подлог и неправду в обязательствах и завещаниях? – Не проливали этой крови? А что же проливали, когда поднимались на угрозу бедным и сирым, на заушение тех, кои не могли ничем отвечать нам, кроме вздохов и слез?
Божественный Страдалец предан, умучен и умерщвлен не от кого другого, как от неправд и страстей человеческих: Он вознесен на Крест, яко жертва за грехи всего мира. Итак, чтоб быть невинным в ранах и смерти Его, надобно быть чистым от греха и беззакония. Но где и в ком сия чистота? Вопросим святого Иова – он ответствует: «кто бо чист будет от скверны; никтоже, аще и един день житие его на земли» (Иов. 14:4–5). Спросим святого Давида – он вопиет: «вси уклонишася и ...неключими быша: несть творяй благостыню, несть даже до единаго!» (Пс. 13:3). Спросим святого Павла – он повторяет то же: «вси... согрешиша и лишены суть славы Божия!» (Рим. 3:23). Спросим свою совесть: она говорит еще более, то есть, что мы сами вопрошающие о сем – есмы, если не первые, то далеко и не последние из грешников.
После сего нечего нам с старейшинами Израилевыми свидетельствовать о своей невинности. Надобно употребить над Сим убиенным Страдальцем те же слова, только в противном смысле, то есть, стать у сего гроба и сказать: наши, наши руки наложили сии язвы и пролили сию драгоценную кровь! «Сей грехи нашя носит и о нас болезнует»! (Ис. 53:4). – В Иуде продало Его наше корыстолюбие; в учениках, Его оставивших, изменило Ему наше легкомыслие; в Пилате осудило Его наше неправосудие и лицеприятие; в разбойнике и книжниках глумились над Ним наше вольномыслие и кощунство; в воинах пронзила Его наша лютость и буйство; в Каиафе запечатали гроб Его наше нечестие и ожесточение: «Сей грехи нашя носит и о нас болезнует»!
Без сомнения, Спаситель наш, приняв на Себя неправды наши, никогда не возвергнет их паки на нас: нет, Его любовь и милость к нам нераскаянны! Но, когда мы, освобожденные смертью Его от клятвы и казни за грехи наши, снова предаемся беззаконию; то они сами собою паки упадают на нас со всею их тяжестью, и мы снова являемся врагами Богу, виновными в смерти Сына Его, в крови и страданиях возлюбленного Спасителя нашего, еще более виновны, нежели судии, Его распявшие. Ибо они, распиная Его, не знали, наверное, Его Божественного достоинства: «аще бо быша разумели, – говорит апостол, – не быша Господа славы распяли» (I Кор. 2:8). А мы совершенно знаем, Кто Распинаемый, – что Он есть Единородный Сын возлюбленного Отца, сияние славы и образ ипостаси Его. Посему, презирая смерть Его, за нас подъятую, мы подлежим ответу, как Его убийцы.
Подлежать ответу в убийстве Сына Божия! – Чувствуешь ли ты, грешник, весь ужас сей мысли? Чтобы объяснить тебе это, вообрази, что близ дома твоего найден человек убиенный: что этот человек так важен, что все царство не стоит его единого. Представь за сим, что на тебя пало подозрение (только подозрение) в его убийстве, и правосудие готовится преследовать тебя, как убийцу. В какой бы ты при сем пришел страх! И каких не употребил бы мер, чтобы доказать или свою невинность, или вознаградить, если можно, содеянное? – Но, вот убиен, и кто убиен? Не простой человек, а Сын Царя Небесного: мы сами не можем не признать своего участия в Его мученической смерти, и что же мы делаем, вследствие сего? Не чувствуем даже важности (тяжести) своего преступления! Ибо, если б чувствовали хотя сколько-нибудь, то давно престали б быть рассеянными зрителями сих ран и сего венца тернового. Если бы чувствовали сколько-нибудь, то давно употребили бы все силы и средства на то, чтобы освободиться от грехов, кои делают нас виновными в Крови Спасителя нашего.
Но, при всем желании моем, я, скажешь, не могу уже возвратить прошедшего: грехи, мною содеянные, вечно останутся грехами. Правда, возлюбленный, что мы с тобою не можем возвратить прошедшего; но можем располагать настоящим, даже будущим, поколику оно имеет перейти в настоящее. Итак, сделаем то, что можем. Грехи и страсти человеческие умучили и вознесли на Крест Спасителя нашего: престанем убо грешить и быть рабами страстей: утвердим волю и желание свои в законе Господнем; начнем служить Богу живому и истинному, с тем же усердием, с каким служили доселе миру и страстям своим; сделаем, говорю, все это, и Кровь Сына Божия, пролитая на Кресте, хотя пролита от нас, то есть, от грехов наших, но не будет против нас, а за нас – в наше оправдание, в наше спасение, в нашу добродетель и заслугу; грехи наши останутся и тогда грехами, но разность в том, что коль скоро мы перестанем грешить, то они сделаются как бы чуждыми для нас, ибо их примет на Себя Искупитель наш, примет и изгладит Крестом Своим.
А без сего – жестокий властелин, сколько бы ты ни покланялся сему Страдальцу, лютое бичевание, Им претерпенное, – от тебя, который, по слепому произволу лютого сердца своего, так безпощадно бичуешь подвластных тебе.
А без сего – этот терновый венец – от тебя, гордый и неразумный мудрец, который поставляешь жалкий ум и познания твои в том, чтобы глумиться безумно над предметами веры и нравственности христианской, потому только, что они выше понятий твоего бедного разума.
А без сего – эта рана в сердце Божественного Страдальца – от тебя, недостойный пастырь Церкви, который, имея права выну входить во святая святых, вносишь туда с собою мерзость запустения душевного, устами и руками совершаешь тайну спасения, а в сердце и мыслях делаешь тайну неправд и беззакония.
А без сего, то есть без исправления жизни и совести, без предания себя в волю Искупителя нашего, без сообразования себя с Евангелием и примером Его, что бы мы ни делали, как бы набожны ни казались, все мы пред судом правды Божией обретаемся яко убийцы сего Божественного Страдальца: на всех нас Кровь Праведника сего!
Теперь мысль сия легко может казаться неважною для многих: никто не взыщет сей крови; мы приходим к жертве нашей и отходим, яко невинные. Но так не будет всегда. Настанет время, когда сей же Божественный Страдалец явится судиею всемогущим, когда сии руце вместо Евангелия приимут молнию и громы на нераскаянных. Что будет тогда с тобою, бедный грешник? Что речешь? Чем оправдаешься? Куда скроешься? Где найдешь покров и защиту? «Страшно (есть) ...впасть в руце Бога живаго»! (Евр. 10:31). Сто крат страшнее впасть в сии руце за Кровь Сына Божия!
Познаем же, братие мои, благотворную силу сей святой и страшной тайны! Убоимся самого преизбытка любви Божией к нам недостойным. Окропленные кровью Завета Вечного, отвергнем грех и всякую нечистоту, да причастницы жизни вечной будем! Аминь.
Слово второе в Великую Субботу
«Будет с миром погребение Его» (Ис. 57:2). «И будет покой Его честь» (Ис. 11:10).
Евангелист Ветхого Завета, великий провидец Исайя, предызобразив пророчески страдания и смерть Искупителя мира, и показав, како праведный погибе, и никтоже приемлет сердцем, потом как бы в мирное довершение печальной картины, присовокупляет: «и будет с миром погребение Его»! А в другом месте своих дивных видений он предсказывает еще более, не только мир при гробе Спасителя, но и славу: «и будет покой Его честь»!
Трудно было исполниться и первому предсказанию Пророка, тем труднее – последнему. Можно ли было ожидать мира окрест гроба Иисусова после того, что совершилось у Креста Его на Голгофе? Если дышащих злобою первосвященников и книжников не мог удержать от злохулений и насмешек взор на скончавающагося в муках крестных Страдальца; то тем менее можно бы ожидать великодушия и пощады к бездыханному телу Его же, уже умершего. Напротив, почти необходимо надлежало предполагать, что ожесточенная злоба врагов Иисусовых поставит за долг себе обратить священные останки Божественного Страдальца в предмет всенародного поношения, приложит даже попечение о том, чтобы истребить все следы Его существования.
О чести же какой-либо при погребении Иисусовом, казалось, невозможно было и думать. Ибо какая честь Тому, Кто, яко мнимый враг Бога и Моисея, осужден был кончить жизнь Свою на Кресте среди злодеев? – И кто бы оказал ее? Разве ученики Иисусовы? Но они еще до смерти Учителя, «вси оставльше Его, бежаша» (Мф. 26:56). При таких обстоятельствах и то уже было бы приятною неожиданностью, когда бы Пречистое Тело Иисусово не лишено было хотя того, что законом и обычаем предоставлялось телу каждого понесшего казнь смертную.
Но слово святого Провидца не могло пройти мимо. У гроба Иисусова должны были явиться не только мир, но и честь, им провиденные; – и они явились: сначала мир, а потом и честь.
В самом деле, посмотрите на погребение Господа в вертограде Иоси-фовом: что может быть его мирнее? Видя, как небольшое число друзей Его воздает Ему теперь последний долг, можно подумать, что сему погребению предшествовали не ужасы Голгофы, а кончина совершенно мирная и безмятежная. Вечерний покой вертограда, если прерывался теперь чем-либо, то разве тихими слезами погребающих, кои, вместе с драгоценным миром льются на тело возлюбленного Учителя, и разве некою поспешностью в действии, коей неотложно требовал наступающий покой субботний. Несравненно больше движения и больше шума было недавно при погребении Лазаря; хотя он умер на ложе своем, в объятиях сестер и друзей своих.
Откуда и как явился у гроба Иисусова этот покой неожиданный? Все сделал закон о праздновании дня субботнего, которое наступило вскоре по смерти Господа на Кресте. Этот закон связал собою, иначе ничем неукротимую, злобу врагов Иисуса; он заставил их удалиться немедля домой с Голгофы. К тому же самому содействовал и другой закон о пасхе, которую надлежало вкушать в тот вечер. Агнец пасхальный в сем случае оказал услугу Агнцу Божию, закланному на Кресте, отвратив от Него внимание врагов Иисусовых на себя. Мы видели, как они побоялись войти вчера в преторию Пилата, дабы не потерять чистоты, требуемой законом для вкушения пасхи. Тем паче страшно было для них по закону прикосновение к телу умершего; и вот почему нет никого из них при погребении Иисуса!
Но как же друзья Иисусовы не убоялись сего страха? Разве для них не существовал закон о пасхе и субботе? Существовал и для них; и они выполняют его, сколько можно: ибо о женах, бывших при погребении, замечается, что они не пойдут в субботу, то есть ныне, ко гробу Иисусову для помазания Тела Его именно потому, что это противно покою дня субботнего: «в субботу убо умолчаша по заповеди» (Лк. 23:56). Но с другой стороны, сии погребатели пользуются снисхождением того же закона, или паче обычая народного, коим позволялось ближайшим к умершему лицам погребать его пред самым наступлением суббот и пасх, дабы тело не оставалось непогребенным в продолжение праздника, чего закон не терпел ни под каким видом. В силу сего-то права действуют теперь Иосиф с Никодимом!
Но нас должно удивить в сем случае не столько это обстоятельство, сколько то, откуда и как явились эти погребатели в сие время. Ибо хотя Иосиф с Никодимом давно принадлежали к почитателям и ученикам Иисусовым; но из опасения своих собратов по синедриону, коего они были членами, никогда не смели выказать сего явно. Теперь же, смотрите, какая перемена! Доколе Иисус был жив и пользовался славою великого чудотворца, когда принадлежать к числу последователей Его составляло даже не малую честь: "Иосиф, – как говорит Евангелие, – был потаен – страха ради иудейска» (Ин. 19:38). А теперь, когда Иисус умер на Кресте; когда мнение о Нем превращено и помрачено в уме большей части народа; когда всякий знак любви к Нему, тем паче уважения, отзывался уже изменою синедриону, и, следовательно, был крайне опасен: теперь Иосиф является всенародно учеником и почитателем Иисусовым; и не только является таким, но и что делает? Входит к игемону Римскому с просьбою взять тело Распятого, и, взяв его, погребает с честью. На все это требовалось много мужества; посему-то евангелист и говорит: дерзнув, «вниде к Пилату, и проси телесе Иисусова» (Мк. 15:43). Дерзнув, то есть отважившись на все. «Пусть, – как бы так рассуждал сам с собою Иосиф, – и Пилат и синедрион думают о мне, что угодно; пусть преследуют меня мои собратия; а я сделаю свое дело, воздам последний долг моему Учителю».
Любовь к Нему и уважение, столько времени сокрываемые в сердце Иосифа, теперь, как потоки, долго удерживаемые, проторглись со всею силою. Почему теперь, когда, по-видимому, надлежало ожидать противного? Может быть, причиной такой перемены в Иосифе были и знамения чудесные, происшедшие на Голгофе, кои убедили в святости Иисуса даже сотника Римского; но более всего располагало к тому Иосифа самое сердце его, полное любви и уважения ко всему святому и возвышенному. Таковые сердца могут до времени таить, что в них есть доброго; но не могут рано или поздно не стать прямо за истину; и любят обнаруживать себя именно в минуту опасности, когда требуется больше самопожертвования, что было теперь и с Иосифом.
Уже во всем этом немало чести для Погребаемого. Ибо Тот, Кто яко преступник закона, распят на Кресте, будет погребаем с великим усердием, и даже, несмотря на краткость времени и стесненность обстоятельств, с немалым великолепием. Потому что Никодимом одних благовонных ароматов и мастей принесено, «яко литр сто» (Ин. 19:39), такое, то есть, количество, какое употреблялось при гробе людей самых высоких и богатых. Но всего этого пророчеству мало. Погребается Царь, как провозгласил о том сам Пилат своею надписью на Кресте Иисусовом, и как не могли того сокрыть, при всем старании, враги Иисусовы, просившие Пилата переменить надпись. У гроба Царя должна быть почетная стража воинская: где взять ее? Этого не могут доставить никакой Иосиф с Никодимом. Будьте покойны: эту стражу доставят сами враги Иисусовы, и таким образом, не думая и не ведая, воздадут Ему честь истинно царскую. Видите ли, ко гробу Иисуса Назарянина уже спешат воины римские, те воины, при имени коих трепещет весь свет, побежденный их оружием и мужеством! Кто послал их? Пилат. Зачем и для чего? Затем, что первосвященники вспомнили теперь пророчество Иисусово о Его воскресении, то пророчество, которое пришло в забвение у самых учеников Его. Вы слышали вчера, как они ходили к Пилату с опасением, чтобы ученики Иисусовы не похитили тела Учителя, как Пилат, хотя – нехотя, дозволил им приставить ко гробу Его кустодию, как первосвященники, не удовольствовавшись сею стражею, положили еще печать на камне, заграждавшем вход в погребальную пещеру.
Лукавая и злобная мысль с их стороны была во всем этом: но мы должны смотреть не на то, что делают по безумию своему люди, а на то, что из действий их выходит, наконец, по распоряжению Промысла. Каиафе думалось и хотелось кустодиею и печатью своею положить конец благой памяти о Иисусе, а на самом деле все это послужило к большей Его чести и прославлению. Ибо не будь при гробе Иисусовом стражи римской, не лежи на камне печать: тогда воскресение Иисусово не было бы так достоверно и несомненно. И не Каиафа мог бы сказать тогда: что удивительного, если тела не нашлось в гробе? – Его взяли ученики ночью, так как это крайне легко было сделать. Но теперь нельзя уже сказать ничего подобного. Сами стерегли, сами печатали: стража и печати целы; а Погребенного нет. Где же Он? Воскрес, как Сам прорицал о том, и как свидетельствуют о том же бывшие на страже у гроба воины. Для врагов Иисусовых, как справедливо возглашает и СвятаяЦерковь, осталось после сего одно из двух, – или Погребенного да дадят, или Воскресшему да поклонятся!
«И будет покой Его честь». Одного, по-видимому, недоставало к сей чести теперь – того, что при погребении Иисуса не присутствовал никто из ближайших учеников Его. Но самый этот недостаток служил к полноте: ибо показывал, что, без чрезвычайного тайного предраспоряжения свыше, Тело Господа имело остаться вовсе без погребения. С другой стороны, присутствие теперь в вертограде погребальном учеников Иисусовых нисколько не придало бы важности действию. Ибо, что удивительного, что ученик погребает учителя? Даже могло бы некоторым образом ослабить будущее действие воскресения и дать повод врагам Иисусовым – в подкрепление клеветы – указывать на то, что Он и погребаем был собственными Его учениками. Но теперь нет места подозрениям: из учеников никого не было при погребении, не было, впрочем, не по холодности и недостатку любви к Учителю, а, между прочим, потому, что Он Сам предварительно запретил им вдаваться, во время смерти Его, без особой нужды, в опасность. Зато они все окажут любовь свою другим, лучшим образом, – тем, то есть, что каждый – в свое время и в своем месте -положит за Него душу свою.
Таким образом, в час погребения Господня все благорасположилось так, что священнодействие сие, вопреки всякому ожиданию, произошло не только в тишине и мире – и «будет с миром погребение Его», – но и с особенною честью: «и будет покой Его честь»! А это все потому, что после смерти на Кресте, – когда Самим Страдальцем провозглашено: «совершишася» (Ин. 19:30)! – не было уже нужды ни в новых ранах, ни в новом уважении и безчестии. К чему он теперь?
Крестом и смертью Богочеловека окончено и совершено все, что было необходимо для нашего спасения: рукописание грехов человеческих изглаждено; правда и закон удовлетворены: слава Божия восстановлена; благодать и царство для рода человеческого заслужены. Вместе с сим должно было кончиться и уничиженное состояние нашего Искупителя и уступить место состоянию славы и величия, которое и началось теперь у самого Его гроба: «и будет покой Его честь»!
Признаем убо с благоговением, братие мои, что гроб Иисусов, подобно Кресту Его, окружен был своего рода знамениями, кои тем отраднее для сердца, что являются совершенно неожиданно и в ту пору, которую Сам Спаситель назвал «годиною и областью темною» (Лк. 22:53). Возблагоговеем пред сими знамениями и почерпнем из гроба Иисусова дух веры и терпения, дух мужества и упования на Промысл Божий, никогда не оставляющий верных рабов Своих, и среди самой тьмы страстей человеческих блюдущий их яко зеницу ока. Если мы верные последователи Иисуса Распятого, и Дух Его живет в нас: то истина и правда должны быть для нас дороже всего на свете; а кто дорожит таким образом правдою и истиною, тот редко не подлежит вражде и гонениям от мира. Но что бы ни делала с нами злоба человеческая, хотя бы возносила на крест, хотя бы самый гроб наш печатала печатью Каиафы; доколе мы верны Господу, дотоле, несмотря на все, мы совершенно безопасны: ибо Господь и Владыка наш не подобен земным покровителям и заступникам, коих вся сила кончается и исчезает у гроба. Нет, Он обладает и мертвыми так же, как живыми, или лучше сказать, пред Ним нет мертвых, все живы; действие Его могущества во всей силе, можно сказать, и открывается токмо за пределами сей жизни, которая сама, во многом еще, отдана на произвол страстей человеческих.
Посему, оканчивая слово наше над сею Плащаницею Спасителя нашего, и мы скажем вам Его же собственными словами: «не убойтеся убо от убивающих тело, души же не могущих убити. Убойтеся же... могущаго и душу и тело воврещи в дебрь огненную: ей, глаголю вам, того убойтеся!» (Мф. 10:28;Лк. 12:5). Аминь.
Источник: свт. Иннокентий Херсонский «Последние дни земной жизни Господа нашего Иисуса Христа»
Предварительные замечания о крестной казни. – Крестный путь. – Плач жен иерусалимских. – Слова к ним Иисуса Христа. – Он изнемогает под Своим крестом. – Симон Киринейский заставляется нести крест. – Место казни, издревле примечательное. – Смирна и уксус. – Господь отрекается от них. – Распятие. – Молитва за распинателей.
Крестная казнь, на которую осужден был Иисус Христос, принадлежит к изобретениям бесчеловечной жестокости, которыми прославились восточные деспоты, и составляла последнюю в ряду самых ужасных казней. С Востока она перешла в Рим и следовала за победителями света всюду, пока не была уничтоженаКонстантином Великим. У евреев крестной казни не было; за некоторые преступления закон повелевал вешать на дереве преступников, но их не прибивали гвоздями, и трупы при наступлении вечера надлежало снимать для погребения. В самом Риме распинали только рабов, которые там не считались за людей. Из жителей провинций пригвождали ко кресту одних разбойников и возмутителей общественного спокойствия. Распятию большей частью предшествовало бичевание. Производилось оно, как и все прочие казни, вне городов и селений, на местах более видных, например, на холмах или при больших дорогах. Распинателями бывали воины, которые у римлян совершали все казни. Преступник сам должен был нести свой крест до места казни, подвергаясь в это время насмешкам и побоям. Крест ставили прежде, а потом уже пригвождали к нему преступника: отсюда выражения «восходить, быть подняту, вознесену на крест». С распинаемого снимали всю одежду, которая поступала в распоряжение воинов. Погребения для распятых не было. Тела оставались на крестах и становились добычей плотоядных птиц и животных, пока не истлевали. Иногда однако же родственникам позволялось погребать их. В случае нужды (при наступлении праздника, торжества и проч.) жизнь распятых могла быть по закону сокращена: у них перебивали ноги, могли задушить дымом и жаром от зажженного под крестом хвороста, убить ударом в голову или сердце и проч.
Сам вид и состав креста, насколько можно заключать из тщательного сопоставления всех древнейших свидетельств, были таковы: основанием креста служили прямой столб или доска, которые укреплялись в земле. На верхней части делалась перекладина, иногда на самом верху столба, почему крест и походил на букву Т, но большей частью – несколько ниже верха, соответственно положению рук, к ней прибиваемым, отчего верхний конец столба, по словам Иустина-мученика, был похож на рог. В середине (in medio) столба приделывалось, также похожее на рог, седалище (sedile) для поддержания тела, чтобы оно тяжестью своей не разорвало рук и не оторвалось от креста. Таким образом, крест, по словам св. Иринея, имел пять концов, два в длину, два в ширину и один посередине. О подножии древние писатели до 6-го века нигде не упоминают; свидетельства позднейших слабы, и они могли быть следствием их непонимания; ибо, говоря о подножии, они не говорят уже о седалище; последнее по ошибке могло быть принято ими за первое. Руки, а иногда и ноги, прибивались ко кресту гвоздями; кроме этого, тело распятого нередко привязывали к столбу веревками. Вверху столба, над головой распятого, прибивалась небольшая белая дощечка, на которой черными буквами записывали его имя и преступление. Дощечку эту иногда несли впереди преступника до места казни, или он сам нес ее на своей шее. Иногда письменное объявление заменялось словесным: для этого один из воинов должен был кричать: такой-то распинается за такое-то преступление. Кресты делались невысокие, так что ноги распятого от земли отделяло не более трех футов.
Отцы Церкви сравнивают крест с птицей, которая с распахнутыми крылами летит по воздуху, с человеком, плывущим или молящимся с распростертыми руками, с мачтой и реем корабля и проч. Поскольку евангелисты не говорят, что крест Иисуса Христа в чем-то отличался от обыкновенных крестов, да и не было в том никакой нужды, то, без всякого сомнения, следует считать, что он имел вид вышеописанный, то есть был четвероконечен, а считая и седалище, пятиконечен.
Мучения распятых были ужасны. Надо вообразить неестественное положение тела с простертыми вверх, пригвожденными руками, причем малейшее движение, необходимое для жизни, сопровождалось новой нестерпимой болью. Тяжесть повисшего тела с каждым часом все больше раздирала язвы рук. Кровь, лишившись естественного круговращения, приливала к голове и сердцу, вызывая головокружение и сердечное томление, которое мучительнее самой смерти. Несчастный, проникнутый со всех сторон смертью, переживал сам себя и стонал в муках до трех, а иногда до 6-ти и более дней. Чаша с ядом, поданная такой рукой, какой она подана была Сократу, являлась величайшим благодеянием в сравнении с казнью крестной.
С мучением распятых равнялось одно только их бесчестье. Название крестоносцев (crucifer, cruciarius) было последним выражением гнева и презрения. Самые жестокие господа за тяжкие преступления рабов своих приказывали надевать на них крестообразное иго (furcam) и в этом позорном виде водить по улицам. Это значило лишить несчастного имени человека, отдать в жертву всеобщему презрению. Для иудеев казнь крестная особенно была отвратительна, потому что закон Моисеев гласит: проклят всяк висящий на дереве! По этой-то причине самое славное воскресение Господа и божественные чудеса, сопровождавшие проповедь о Нем апостолов, не могли затмить в глазах неверующих бесславия креста Христова; и он, по замечанию ап. Павла, оставался для иудеев соблазном, а для еллинов безумием (1Кор. 1, 23). Вообще, казнь крестная была столь жестока и поносна, что сам Цицерон не находил слов к ее описанию и именем отечества требовал, чтобы не только тело, но, если можно, зрение и слух, само воображение римского гражданина было свободно от креста.
И эту-то казнь Отец Небесный благоволил избрать для единородного, возлюбленного Сына Своего!!! Христианин, помни это и избегай грехов, за которые Сын Божий претерпел крест и которыми Он, по уверению апостола, распинается до сих пор (Евр. 6, 6).
Тайна нечестия, над которой так деятельно трудился сам князь тьмы (Ин. 13, 2, 27, 12:31), была уже наполовину совершена: Святый Святых вменен с беззаконными; оставалось только вознести Его на крест, чтобы Он мог «привлечь к Себе всяческая...» (Ин. 12:32).
У евреев, если верить Талмуду, существовало обыкновение, чтобы осужденный на смерть преступник был казнен не сразу после осуждения. Глашатай несколько раз всенародно объявлял его имя, вину, свидетелей преступления и род казни, ему назначенной, вызывая всякого, кто может идти в суд и защищать несчастного. И у римлян был закон, изданный Тиверием, по которому смертная казнь совершалась не раньше, чем через 10 дней после приговора. Но для Иисуса Христа, хотя Он судим был и по римским, и по иудейским законам, ни тот, ни другой обычай не был соблюден. Отсрочка казни простиралась только на обыкновенных преступников, а возмутители общественного спокойствия, враги Моисея и кесаря, каким клевета представила Иисуса, не имели права на эту милость: их казнь тем была законнее, чем скорее совершалась. Итак, Иисус Христос сразу после осуждения был предан воинам, которые у римлян совершали все казни. Первым делом их было снять с Него багряницу и одеть в собственную Его одежду: этого требовал обычай и, может быть, жалость. Молчание евангелистов не позволяет сказать решительно: был снят при этом и терновый венец или оставался на голове Господа до самого снятия Его с креста. Впрочем, древнее обыкновение изображать Иисуса Христа на кресте в терновом венце имеет вид исторического предания. В подтверждение его можно сказать, что распинатели имели достаточно поводов оставить венец на главе Господа, так как, по их представлению о Нем, он был весьма кстати, подтверждая то, о чем говорила надпись.
Потом воины, как было принято, возложили на Иисуса Христа крест и повели Его за город, где производились казни. Для такого шествия обыкновенно выбирались главнейшие улицы, и оно с намерением делалось как можно продолжительнее; но теперь ограниченность времени не допускала ни малейшего промедления, ибо до пасхального вечера, который был если не столь свят, как предшествующий, в который снедали пасху, то еще более торжествен и праздничен, оставалось всего несколько часов. Поскольку по закону распятых нельзя было оставлять на крестах после полуночи, а крестная смерть, как мы видели, была долгой, то распятие Иисуса Христа следовало отложить до другого времени, если бы не было принято в особых случаях прерывать жизнь распятых насильственной смертью. Синедрион, при всем желании продлить как можно более мучения личного врага своего, должен был решиться на это средство: иначе во время праздника пришлось бы опасаться возмущения народного в защиту Иисуса Христа.
Открылось необыкновенное зрелище! Тот, Чьи беседы в храме народ иерусалимский всегда слушал с восторгом, Который, казалось, повелевал всей природой, давая исцеление слепорожденным, изгоняя бесов, воскрешая мертвых, Которому еще за несколько дней оказывалось уважение как потомку Давида, как царю Израилеву, проходил пространными стогнами иерусалимскими посреди двух злодеев, влача за Собой тяжелый крест! Теперь-то особенно должны были исполниться слова, сказанные некогда Иисусом Христом о Своем униженном состоянии: «блажен есть, иже аще не соблазнится о Мне» (Мф. 11, 6)!
«Возможно ли (так могли думать многие даже из тех, кто до сих пор надеялся увидеть в Иисусе Христе обетованного пророками Избавителя), возможно ли, чтобы Мессия подвергся такой участи, какой подвержен теперь Иисус? Кто сам не в состоянии избавить себя от поносной казни, тот может ли принести избавление бедному народу иудейскому? Разве не обманываемся мы все, ожидая восстановления царства Израилева, надеясь на пришествие Мессии сильного и могущественного? Но так учили нас отцы наши; так, говорят, писано в законе и пророках. И для чего бы все пророки за несколько веков в таких величественных выражениях предвозвещали пришествие Мессии, если Мессия будет таким человеком, каким является теперь Иисус, если ему суждено, ничего не сделав для народа, стонущего под игом бедствий, окончить жизнь свою поносной смертью? И какая смерть? Крестная!.. «О, проклят всяк, висяй на древе!» Нет! Что бы кто ни говорил, а это знамение не спасения, а клятвы: верно, Сам Бог нашел что-либо преступное в Этом Человеке».
Так могли думать некоторые. С другой стороны, колеблющаяся вера последователей Иисусовых имела для себя немалую опору. В ком было сердце, чуткое к истине и добродетели, знакомое с высокими чувствами веры и святой любви, тот не мог согласиться с фарисеями и книжниками, выставлявшими Иисуса Христа в виде обольстителя с нечистыми помыслами. «Нет! Он не обольщал нас, когда говорил с такой сладостью о любви к Богу и ближнему, когда раскрывал перед нами святые пути Промысла, воззывал нас к подражанию вере и добродетелям наших праотцов; когда сердце наше пламенело тем чистым восторгом, которого никогда не вызывали беседы фарисеев и книжников. Поведение Его совершенно достойно Сына Давидова. Если бы Он искал земной славы, то сколько представлялось Ему случаев действовать силой! Не смирение ли и кротость Его были причиной того, что фарисеи так легко взяли Его? Ему приписали мятеж и измену, но это явная клевета, изобретенная первосвященниками за то, что Он обличал их пороки, от которых мы страдаем. Не сам ли Пилат объявлял Его несколько раз невиновным и во время осуждения назвал праведником? Его осудили на смерть крестную, но Он, слышно, Сам давно предрекал эту смерть, говорил, что Ему от Самого Бога предопределено пострадать для спасения Израиля. Мы, слушая наших (слепых) учителей, не ожидали подобных событий. Но разве нам известна вся судьба Мессии? Кто постиг весь смысл пророчеств, в которых Он изображается и страдающим? Не сами ли книжники противоречат себе, когда описывают лицо Мессии? Притом, еще не все окончится с Его смертью. Он обещал, как слышно, чрез три дня воскреснуть. О, если бы сбылось это обещание!..»
Поступок с Иисусом Христом Ирода, конечно, многим напомнил Иоанна Крестителя, им убитого, а воспоминание всеми уважаемого и любимого Иоанна устраняло соблазн, происходящий от креста Иисуса, ибо все знали, что Иоанн признавал Его Агнцем Божьим, вземлющим грехи мира, и так высоко ставил Его, что почитал себя недостойным служить Ему вместо раба (Ин. 1,27).
С Господом вели на казнь двух преступников (Лк. 23, 32), которые также осуждены были на распятие и, без сомнения, сами несли кресты. Древнее предание говорит, что один из этих преступников назывался Гестас, а другой Дисмас. О преступлениях их нет верных сведений; кажется однако же, что они принадлежали к обществу Вараввы и участвовали в мятеже и убийствах, им произведенных, ибо с Вараввой, по замечанию св. Марка (15, 7), находились в темнице и его сообщники, чья участь должна была решиться перед праздником и, судя по роду преступления, – крестной казнью.
За осужденными следовало великое множество народа (Лк. 23,27). Казни среди праздников для набожных иудеев, какими становились в это время весьма многие, были делом неприятным и отвратительным. Но казнь Пророка Галилейского, в Ком многие надеялись увидеть Мессию, невольно привлекала всякого. Между тем, она сделалась теперь известной всему Иерусалиму, вмещавшему во время Пасхи несколько сот тысяч жителей.
С народом Господь не беседовал. Было время для имеющих уши слышать; теперь оставалось имеющим очи видеть. Само несение креста и изнеможение препятствовало Ему говорить, тем более для шумной толпы народа.
Жалостные крики и вопли некоторых женщин вывели однако же Господа из безмолвия. То были не ближайшие ученицы Его, которых мы увидим на Голгофе и которым не могло быть сказано то, что теперь будет сказано, а частью жены иерусалимские, может быть, матери детей, которые пели Ему «осанна», частью – другие из пришедших со всей Иудеи на праздник. Ничто не могло удержать их от слез при виде Иисуса, изнемогающего под тяжестью креста: ни присутствие первейших лиц синедриона, которые пылали ненавистью ко Господу и ко всякому, кто был к Нему привержен, ни опасение прослыть в народе соучастницами в преступлениях, приписанных Пророку Галилейскому, – они открыто предавались всей горести, к какой только способны сердца чуткие и безутешные...
Для Господа, Который обещал не забыть даже чаши студеной воды, поданной во имя Его (Мф. 10,42), сострадание жен не могло не иметь значения. Но смерть, на которую шел Он, была превыше обыкновенных слез сострадания: надлежало плакать и сокрушаться всем коленам Израилевым, только не о том, о чем плакали жены.
«Дщери иерусалимские!» – сказал Господь, обратясь к ним, – «не тачитеся о Мне; обаче себе плачите и чад ваших».
(Такое дивное запрещение плакать о Нем, когда Он, изнемогая под крестом, шел на очевидную и мучительную смерть, могло быть совершенно понято лишь после Воскресения Иисуса Христа; но совет плакать о себе и о чадах своих и теперь давал понять женам и каждому, какое великое различие между чувствами Иисуса Христа, в таком положении не оставляющего мысли и заботы не только о настоящей, но и о будущей судьбе чад Иерусалима, и бесчувствием первосвященников, которые перед Пилатом с таким безрассудством призывали на своих соотечественников кровь Праведника.)
«Яко се», – продолжал Господь, – «дние грядут, в ня же рекут: блаженны неплоды и утробы, яже не родиша, и сосцы иже не доиша. Тогда начнут глаголати горам: падите на ны, и холмом: покрыйте ны. Зане, аще в сурове (зеленеющем) древе сия творят, в сусе (древе) что будет?» (Лк. 23, 29–31.)
Нельзя было сильнее изобразить бедствий, угрожавших Иерусалиму. Бесчадство почиталось у иудеев самым тяжким несчастьем и наказанием Божьим: а потому дойти до того, чтоб завидовать бесчадным, значило придти в полное отчаяние. Так выражались и пророки (Ос. 10, 8;Ис. 2, 10–19;Апок. 6, 16), когда от имени Бога Израилева угрожали Израилю за его преступления. Но эта угроза произнесена Сыном Человеческим без всякого чувства личного негодования на неблагодарных соотечественников. Он не говорит, что наступают дни, когда вы, пославшие Меня на казнь, «скажете», а говорит просто: «скажут», ни мало не касаясь личных врагов Своих. Высочайшее чувство самоотвержения заставляет Его забыть все собственные страдания, и Он запрещает плакать о Себе; но истинное чувство любви к бедному отечеству побуждает не скрывать ужасных зол, его ожидающих, в предостережение тем, которые еще могли внимать истине. Это была последняя проповедь покаяния, которую народ иудейский слышал из уст своего Мессии, произнесенная с самым нежным чувством любви к ближним. Войны, глад, язвы и прочие бедствия, за которыми следовало разрушение Иерусалима, действительно, должны были обрушиться всей своей тяжестью на беременных женщин и матерей, имеющих грудных младенцев. Так и прежде, изображая ученикам Своим эти бедствия, Господь представил особенно участь жен непраздных: «горе же доящим в тыя дни» (Лк. 21, 23;Мк. 13, 17;Мф. 24, 19)!
Слова: «Если с зеленеющим деревом (со Мной) это делают; то что будет с сухим» (с народом иудейским), – значат много, очень много ужасного для народа иудейского. Но и в этих словах нет никакого личного негодования. Это присловие, непрестанно переходившее из уст в уста; и когда же приличнее было употребить его, как не теперь, для вразумления всех и каждого? Если вожди народа иудейского, первосвященники, фарисеи и книжники сравниваются здесь с сухим деревом (обыкновенный у пророков символ людей нечестивых), то это сравнение еще с большей выразительностью уже звучало из уст Иоанна Крестителя, когда торжественное посольство от лица синедриона спрашивало его, не он ли Мессия (Мф. 3, 10).
В то время, когда Иисус Христос в последний раз предостерегал таким образом Своих соотечественников, слова Его, вероятно, были приняты с любовью немногими. Но во время разрушения Иерусалима, происшедшего спустя несколько лет, самые упорные враги Господа должны были вспомнить их. Нельзя без содрогания читать описания тогдашних бедствий народа иудейского. Состояние матерей было таково, что некоторые из них решались закалать собственных детей для снеди... Тогда скалы и пещеры палестинские, служившие во время войн обыкновенным убежищем иудеев, сделались, как предрекал теперь Господь, гробами для многих тысяч несчастных, которые действительно призывали сами на себя смерть как последнюю отраду.
Когда приблизились к городским воротам, Иисус Христос изнемог до того, что не в силах был далее нести Своего креста и, как говорит древнее предание, преклонился под ним. Человеколюбие ли римского сотника, распоряжавшегося казнью, или бесчеловечие иудеев, опасавшихся, что жертва их злобы может умереть до казни, были причиной, только воины решились помочь Иисусу и, вопреки обыкновению, возложить Его крест на другого. Провидение не умедлило послать для этого человека, некоего Симона, родом или прозванием Киринейского, который, возвращаясь с села, встретил стражу, ведущую Иисуса, при самом выходе из города. Воины тотчас «захватили» его и «заставили» нести крест Иисусов: поручение тягостное и, при настоящих обстоятельствах, чрезвычайно бесчестное; а поэтому весьма вероятна догадка некоторых, что Симон был из числа последователей Иисуса Христа и при встрече с Ним подал какой-либо знак сострадания, из-за чего воины сами или по совету иудеев решились возложить на него крест. По крайней мере, три евангелиста (Мф. 27, 32;Мк. 15, 21;Лк. 23, 26) не без причины почли нужным передать потомству имя и род человека, который нес крест Господа, и причину эту следует искать в том, что Симон нес крест не по одному принуждению, а с любовью к Распятому на нем; или в том, что он впоследствии совершенно узнал цену креста Иисусова и носил его до конца своей жизни. Св. Марк упоминает еще, что Симон был отцом Александра и Руфа, которые, по крайней мере, во время написания Маркова Евангелия, принадлежали к числу христиан и были всем известны по своим добродетелям: иначе упоминание о них не имело бы никакого смысла. Руф, видимо, есть тот самый, которого ап. Павел в послании к Римлянам (16,13) называет избранным в Господе и которого память он столько уважал, что мать его именовал своей матерью. Такого семейства был главой Симон, удостоенный Провидением высочайшей и единственной чести – разделить с Господом тяжесть Его собственного креста!..
Чтобы кто-либо, видя Симона, несущего крест, не подумал, что он сам осужден на распятие, воины, возложив на него крест, заставили Иисуса Христа идти прямо впереди него. Новое положение это, являясь некоторым облегчением, в то же время могло служить для врагов Господа поводом к новым клеветам и насмешкам. Казалось, Провидение с намерением соединяло у креста Иисусова все, что могло быть мучительнейшего и более поносного, дабы Началовождь спасения человеческого собственным опытом узнал все.
Наконец, достигли Голгофы, или лобного места. Так называлась одна из горных северо-западных возвышенностей около Иерусалима, на которой совершались казни и которая с этих пор должна была соделаться самым священным местом на земном шаре. Древнее предание иудейской Церкви утверждало, что на этой горе погребена была глава Адама; и вот, над этой главой должна была пролиться теперь очистительная кровьАдамавторого. Здесь же Авраам поднял жертвенный нож на своего единородного Исаака; и вот, теперь над Единородным Сыном Божьим должно было на самом деле совершиться то, что в Исааке послужило только к преобразованию будущего.
Между тем как воины ставили и укрепляли кресты, Иисусу Христу дано было, по древнему обычаю, питье, состоящее из вина, смешанного со смирной. Такое смешение, вызывая помрачение рассудка, делало менее мучительными страдания распятых. Судя по тому, что в числе последователей Иисуса Христа было довольно людей весьма богатых и усердных, следовало ожидать, что питье, Ему поднесенное, будет приятно, по крайней мере, не отвратительно: между тем, оно было горько, как желчь, и кисло – как уксус. Обстоятельство это заставляет думать, что напиток готовили враги Иисуса Христа и что мирра и вино взяты были самые плохие.
Не были ли даже добавлены при этом настоящие желчь и уксус? Бесчеловечность врагов Иисусовых делает это возможным, а слова ев. Матфея подтверждают эту мысль (Мф. 27, 34). В таком случае, чтобы понять евангелистов, следует предположить, что одни подносили Господу вино, смешанное со смирной, как то упоминается у ев. Марка, а другие – враги Его – давали Ему пить уксус с желчью, как повествует Матфей. Впрочем, нет особенной нужды допускать, что евангелисты говорят не об одном и том же питье: ибо слово, употребленное св. Матфеем, означает не один уксус, а всякую кислоту, и в частности, вино плохое, окислое, какое, без сомнения, и давалось преступникам. Равным образом, и желчь означает всякую горечь, особенно смирну, которая у евреев и называлась горечью. А поэтому, говоря словами Феофилакта, уксус с желчью значит то же у св. Матфея, что у св. Марка вино со смирной: ибо и вино могло быть названо уксусом из-за очень кислого вкуса, и мирра – желчью, потому что она весьма горька. Так точно понимал сказания евангелистов в свое время иблж. Августин9, основываясь, между прочим, на древнейшем Сирском переводе Евангелия Матфеева, где вместо желчи стоит слово, означающее вообще горечь. Ев. Матфей, заменяя смирну желчью и вино уксусом, без сомнения, имел в виду выражение псалма Давидова (по переводу Седмидесяти): «дата в снедь мою желчь и в жажду напошиа мя оцта» (Пс. 89, 22).
Господь принял в руки чашу с питьем, но отведав, отдал назад. Чаша холодной воды, может быть, была бы Им выпита, потому что продолжительное изнеможение сил, в котором Он находился, вызывало жажду; но питье, притупляющее чувства, было недостойно Того, Кто один за всех пил чашу гнева Божьего. Несмотря на жестокость мучений, ожидавших Его на кресте, Сын Человеческий хотел претерпеть их все в полном сознании. Другого прохлаждающего питья без смирны или не было, или враги Господа не позволили дать.
Первосвященники и старейшины, несмотря на великий день праздника, все находились на Голгофе. Могли опасаться, что без их личного присутствия непостоянный народ изменит отношение к Иисусу Христу; или последователи Его отважатся остановить казнь. Но скорее всего, на Голгофу их привело желание быть свидетелями бесчестия и мучений умирающего Иисуса, отравить последние минуты Его клеветой и насмешками, не позволить хоть немного облегчить Его страдания, видеть образ мыслей собравшегося во множестве народа и сформировать по своему желанию его мнение.
Ах, природа человеческая обнаружилась уже во время суда над Иисусом Христом с такой мрачной и низкой стороны, что от нее, не искажая исторических фактов, можно ожидать теперь всего!..
Приступая к изображению самого распятия и смерти Богочеловека, честно признаемся, что мы с душевным трепетом касаемся этого предмета: надо повествовать о том, что вызывает благоговейное удивление самих ангелов (1Петр. 1, 12)... Творец видимых и невидимых (Ин. 1, 3;Кол. 1, 16), Который мог призвать, даже сотворить легионы ангелов (Мф. 26, 53) для исполнения воли Своей, возносится на крест, подобно преступнику, и подвергается ужасным мучениям!.. Единородный Сын Божий оставляется среди мучений смертных Отцом, у Которого Он имел славу, прежде мир не бысть (Ин. 17, 5), с Которым Он есть едино (Ин. 10:30, 5:23) по существу и славе! Господь всяческих, имеющий жизнь в Самом Себе (Ин. 5, 26) и дающий бытие всякой твари, истаивает от жажды, умирает, как последний из сынов человеческих! Это такие понятия, которых никогда не создало бы самое пламенное воображение, если бы они не были преподаны верой; это премудрость Божья тайная, сокровенная, которая, будучи от век предназначена в славу нашу, никем однако ж не была познана, доколе Бог не благоволил открыть ее святым Своим (1Кор. 2, 7–8). Здесь по необходимости теряется всякое соответствие слова и изображаемого предмета, и повествование, само по себе слабое, становится еще более поверхностным и косноязычным. Сами евангелисты в этом случае изображают Иисуса Христа, так сказать, только по плоти (1Кор. 2, 7–8), как Он представлялся чувствам зрителей, не раскрывая того, что происходило в Его духе, не изъясняя тайны внутренних страданий Богочеловека. Кто хочет знать эту тайну (а не участвуя в ней живой верой и живой деятельностью, нельзя быть истинным христианином), тот должен обратиться с молитвой к Самому Духу Божьему (1Кор. 2, 10), Который один предвозвещал Христовы страдания до совершения их (1Петр. 1, 13), один и возвещает тайну этих страданий после их совершения. Слово Божье объявляет только, что для понимания всей силы страданий Христовых надо сораспяться со Христом и спогребстись Ему (Рим. 6, 4). А один из уразумевших свидетельствует, что после этого разумения весь мир покажется ничем (Фил. 2, 8).
Когда кресты были укреплены в земле, воины, как обычно, сняли с Иисуса Христа всю одежду, взяли пречистое тело Его, приподняли на крест, распростерли руки и начали прибивать их к дереву гвоздями. Потоки крови полились на землю...
Вместо стонов и воплей, обыкновенных и неизбежных в таком случае, из уст распинаемого Господа послышалось другое: в ту минуту, когда, по всей вероятности, ожесточенные враги Его со злобной радостью впились взором в Его лицо, ожидая видеть выражение муки, Господь кротко возвел очи к небу и сказал: «Отче, прости им! Не велят бо, что творят».
Таково послушание даже до смерти, и смерти крестной! Того, Который предал Его в руки врагов, попустил осудить на мучения и смерть, Божественный Страдалец называет Своим Отцом, точно так же, как называл Его при гробе Лазаря (Ин. 11, 41) или когда глас с неба при всем народе свидетельствовал о Его Божественном достоинстве (Ин. 12, 28). Заповедав последователям Своим молиться за врагов, Богочеловек подает теперь пример этой высокой молитвы, подает в минуту ужаснейших страданий от врагов Своих. Непосредственно слова этой молитвы, конечно, относились к распинавшим воинам (которые виновны были не тем, что исполняли дело своего звания, но что, подчинившись желанию иудеев, обнаруживали излишнюю жестокость); но по сути своей ходатайственная молитва Господа обнимала собой всех врагов Его: из нее не исключался ни Каиафа, ни Пилат, ни Ирод. Ибо все они, по своей злобе или по лукавству, действительно не знали сами, что делали. «Ибо если бы знали, – говорит св. Павел, – то не распяли бы Господа славы».
Впрочем, это не значит, что не было виновных в смерти Господа. Кто бы не смог понять, если бы захотел, того, что понял и с такой силой исповедал даже отчаянный Иуда? Поэтому-то и Господь говорит: «Прости им!» Без молитвы Господа, может быть, природа не перенесла бы поругания Творцу своему и враги Его, подобно врагам Моисея и Аарона (Числ. 16, 32), были бы поглощены землей, которая с трепетом держала на себе Его крест.
XXIV. Иисус на кресте
Распятие двух разбойников. – Особая надпись на кресте Иисусовом и недовольство первосвященников. – Дележ одежды между воинами. – Насмешки над Иисусом черни, первосвященников, воинов, распятого разбойника. – Покаянная молитва разбойника благоразумного. – Ответ на нее. – Помрачение солнца. – Усыновление Иоанна Богоматери. – Последние страдания и последние слова Иисуса Христа на кресте. – Его смерть. – Она не была ускорена сверхъестественно.
После Иисуса Христа распяли и двух преступников, одного по правую, а другого по левую сторону. Такое положение было выбрано специально, чтобы Святый Святых и на кресте представился как бы преступнейшим из злодеев. Дьявол, по замечанию св. Златоуста, хотел через это помрачить славу Господа: но, сам не зная, увеличил ее, потому что через это исполнилось одно из пророчеств о том, что Иисус Христос будет «вменен с беззаконными» (Ис. 53, 12).
После совершения казни над главами распятых, по обыкновению, прибиты были выбеленные дощечки, на которых изображалось их имя и преступление. В надписях разбойников не было никакого отступления от обыкновенной формы. Но над главой Господа вместо изъяснения вины, сверх чаяния, увидели следующие двусмысленные слова: «Иисус Назорянин, царь Иудейский». Притом надпись эта была не только на латинском или иноземном языке, как обыкновенно делалось, а на всех основных для того времени языках, то есть латинском, греческом и иудейском. Так было сделано с особенным намерением по приказанию самого Пилата. Надпись составляла то же самое обвинение, по которому Иисус Христос был осужден на смерть: присвоение достоинства царя Иудейского; только оставалось нерешенным: законно или незаконно присвоял Он Себе это достоинство, признали Его иудеи своим царем или не признали? Судя по надписи, каждый скорее мог подумать, что это действительно царь Иудейский, которого подданные не смогли защитить от римлян или который изменнически оставлен ими. Три языка для надписи были использованы Пилатом, потому что чужестранцы и многие из иудеев, пришедших на праздник из отдаленных стран, плохо знали еврейский язык. Притом, такая торжественность еще более позволяла думать, что Распятый есть важное политическое лицо, а следовательно, подвергала гордый синедрион еще большему осмеянию. «Вот как, могли говорить, поступают с царями иудейскими! Вот какого Мессию ожидают иудеи! Как они безрассудны, слепы!..»
Первосвященники тотчас поняли смысл надписи и поспешили к Пилату с просьбой, чтобы он изменил ее. «Не надо, – говорили они, – писать: царь Иудейский, а написать, как Он говорит: Я царь Иудейский. То есть пусть каждый знает, что мы не признавали Его царем, а Он Сам выдавал Себя за Мессию».
«Что я написал, то написал», – был ответ прокуратора, и первосвященники со стыдом и досадой возвратились на Голгофу, чтобы насытить свое чувство мести.
Явно, что Пилат составлением надписи, тем более отказом поменять ее желал досадить первосвященникам. Между тем, по замечанию отцов Церкви, судья римский и в этом случае, сам не зная, служил исполнителем распоряжений высших. «Пилат, – рассуждаетблаженный Августин, – что написал, то написал, поскольку Господь что сказал, то сказал. Он сказал: «Я царь, поставленный над Сионом – горой святой» (Пс. 2, 3), сказал, что Ему должно пострадать, чтобы войти в славу Свою; и вот, пригвоздившие Его к кресту этим самым, так сказать, возвели Его на престол; оставалось провозгласить нового Царя, и Пилат-язычник посредством трехъязычной надписи торжественно провозглашает Его, вопреки властям иудейским, перед всеми народами: пророческий символ грядущих событий! Народ иудейский, продолжая отвергать иго царства Христова, видел и доселе – к посрамлению своему – видит, как народы языческие один за другим признают распятого Иисуса своим Царем, Спасителем и Господом».
Особенная надпись, сделанная на кресте Иисуса Христа, по замечанию Златоуста, послужила впоследствии и для отличения его от других крестов, с которыми он был зарыт в землю, когда матьКонстантина Великого, св. Елена, решилась обрести живоносное древо.
Окончив распятие, воины тотчас занялись разделом между собой одежды распятых, которая, по закону, становилась их собственностью. Верхнюю одежду и прочее одеяние Иисуса Христа они разделили на четверых (Ин. 19, 23), раздирая по частям то, что не могло принадлежать одному: но хитон, или нижнюю одежду, нельзя было разделить, нельзя было даже разорвать, потому что он не был сшит, а весь соткан сверху донизу. Видя это и оценив качество хитона, воины решились, не раздирая, бросить о нем жребий, кому достанется.
Обстоятельство это, по-видимому, не такое важное, становится весьма значительным, когда узнаем, что через это исполнилось также одно из древнейших пророчеств о Мессии. Св. Давид, как прообраз своего великого Потомка по плоти, описывая свои бедствия, говорит, что одежды его были разделены врагами и о хитоне его метали жребий (Пс. 21, 19). Что к состоянию Давида могло относиться только косвенно, как прообраз будущего, потому что о хитоне Давида никогда и никому не приходилось метать жребий, то над Иисусом Христом совершалось теперь во всей действительности. С такой точностью Промысл благоволил изобразить за несколько веков самые малые черты страданий Христовых! И если когда-либо совершались ветхозаветные пророчества, то тем более при кресте, ибо в нем, как в центре, сами собой сходятся все рассеянные лучи созерцаний пророческих; между тем сияние этого света совершенно разгоняет мрак, окружающий крест Иисусов, показывая, что он во всех подробностях своих был делом не буйства человеческого, а премудрости Божьей.
Из дележа одежды Иисуса Христа, между прочим, видно, что она была добротна и прилична и что между вещами, Ему принадлежавшими, не было ни одной, которая была бы нехороша. Тканый хитон показывает даже избыток и изящество и, как повествует предание, был плодом трудов Его Матери. Если сравнить одеяние Иисуса Христа с суровой пустыннической одеждой Иоанна Крестителя, то усматривается значительное различие, как и во всем внешнем образе жизни Иисуса и Его Предтечи.
Разделив одежду, воины оставались у креста в качестве стражи, которая приставлялась к распятым, чтобы тела их не были преждевременно сняты родственниками или знакомыми для погребения; и теперь была тем нужнее, что толпы стекавшегося народа могли устроить беспорядок.
Когда распинали Господа, враги Его, по-видимому, не издевались над Ним. Народ также стоял только и смотрел (Лк. 23, 35). Появление надписи над главой Его послужило как бы знаком к всеобщим насмешкам.
Толпа народа, всегда буйная, читая надпись, кивала головой и кричала: «Уа, тридневный восстановитель храма! Уа, царь Израилев! Что же Ты медлишь спасти Себя? Вот какой Ты Сын Божий, что не можешь сойти с креста (Мк. 15, 29)!»
Первосвященники и старейшины не только не препятствовали черни издеваться над умирающим Господом, но и сами всячески ругали и злословили Его. Насмешки и поругания оставались единственным средством, которое они могли противопоставить хитрости Пилата, хотевшего осмеять их посредством надписи. Между тем, у первосвященников лежало на сердце еще нечто, гораздо важнее надписи, что побуждало их участвовать в самых низких насмешках. Теперь всем сделалось известно, что они – единственная причина столь ужасной казни для Иисуса и что Пилат долго не хотел осуждать Его. Необходимо было оправдать перед народом свое злодеяние и настроить общественное мнение так, чтобы чужеземные иудеи, собравшиеся со всех уголков на праздник, не разнесли по свету историю, как синедрион из низкого честолюбия предал позорной смерти праведника, едва ли даже не Мессию. Для такой цели поругания и насмешки казались самым лучшим средством: ибо опыт доказывает, что достойнейшие люди теряют авторитет, когда по какой-либо причине подвергаются осмеянию.
Лицемеры, по обыкновению, приняли вид усерднейших служителей Бога Израилева, строжайших ревнителей закона и, обращаясь к народу, говорили:
«Смотрите, других спасал, а Себя не может спасти! Напрасно ли мы уверяли вас, что от Этого Человека нельзя ожидать ничего доброго? Что друг мытарей и грешников рано или поздно займет место посреди злодеев? Что осквернение субботы не останется без небесного отмщения? Нам не верили, думали, что Он свят; вот теперь самое дело показало, мы ли говорили правду или Он! Кто не ожидает Мессии? Мы жизнь свою отдали бы за Его пришествие. Но ужели мы обязаны веровать в Мессию на кресте? И много ли нужно доказательств? Если Он действительно царь Израилев, пусть сойдет сейчас с креста, и мы тотчас же уверуем в Него» (Мк. 15, 32).
«В самом деле, – издевались прочие старейшины, – это совсем не царский престол. Теперь видно, каков Он, Сын Божий, и каковы Его чудеса. Оставил ли бы Отец собственного Сына в таком положении? Он уповал на Бога, пусть же теперь избавит Его Бог, если Он угоден Ему» (Мф. 27, 39–43;Мк. 15, 29–32;Лк. 23, 35).
Последние насмешки суть те же самые, которые Давид в вышеприведенном псалме влагает в уста врагов праведника, им описываемого. Так верно исполнялись пророчества в действиях, даже несознательных, тех самых людей, которые исполняли их. При насмешках, бесстыдно повторяемых самыми властями иудейскими, не удивительно, что и грубые воины, стоявшие на страже, говорили Иисусу Христу: «Если Ты царь Иудейский, то зачем не спасешь Себя?» Такая насмешка в устах римских воинов могла быть плодом только самого слепого подражания. Когда иудей кричал таким образом, то выражение: «царь Израилев, для чего не спасешь Себя» – у него имели смысл и силу, ибо Мессия, по его мнению, должен быть чудотворец, следовательно иметь возможность помогать себе во всех случаях; язычник, напротив, под царем Иудейским подразумевал обыкновенного человека, из чего никак не следовало, чтобы он мог сойти сам с креста. Но грубые воины нимало не заботились о смысле слов своих, бездумно повторяя слышанное от других. Св. Лука упоминает еще (Лк. 23, 36), что воины подносили Иисусу Христу кислое питье, без сомнения, то самое, которым они имели обыкновение утолять свою жажду, находясь под открытым небом в жаркий полдень. Значит, между насмешками они не забывали и сострадательности к распятым, которые от мучений еще сильнее их должны были чувствовать жажду: обыкновенное сочетание в грубых людях доброго с худым, человечности со зверством. Молчания, по крайней мере, можно было ожидать от тех несчастных, которые сами висели на крестах. Но и из них один, по свидетельству евангелистов, злословил Иисуса, требуя, чтобы Он как Мессия спас и Себя, и их. Хотел ли этот несчастный в помрачении рассудка, вызванном смирной, только развеселить себя, участвуя в общих насмешках? Или действительно, по неведению, почитал Иисуса Христа виновным и достойным казни? Или даже гордился тем, что участвовал в возмущении за свободу, и думал низко о Том, Кто, называя Себя Мессией, не произвел никакого переворота? Во всяком случае, видно развращенное сердце, виден грешник, который хочет перейти нераскаянным и в другой мир (Лк. 23, 39–43).
Тем более возвышенный образ мыслей обнаружился в другом распятом. Хула На Иисуса Христа была для него нестерпимее креста. «Ужели в тебе, – сказал он хулившему, – совершенно нет страха Божьего, что ты издеваешься над тем, что сам терпишь? И мы осуждены праведно, терпим по делам; а Он, Он не сделал никакого зла!»
Слова эти как бы дали ему смелость изъявить перед Самим Господом чувство веры и уважения, таившееся в его сердце. «Помяни мя, Господи, егда приидеши во царствии Твоем!» «Аминь, глаголю тебе, – отвечал Господь, – днесь со Мною будеши в раи».
Нет сомнения, что понятие кающегося разбойника о царстве Иисуса Христа еще не было свободно от всех мнений, с которыми оно обыкновенно соединялось в уме иудея. Разбойник не мог быть выше апостолов, которые представляли себе, как мы видели, царство Иисуса Христа еще земным и чувственным. Поэтому в словах разбойника надо предполагать смысл, не превышающий его понятия. Я верю, как бы он говорил Господу, что крест не воспрепятствует Тебе восторжествовать над Своими врагами: Ты воскреснешь и, воскресив с Собой всех, ожидавших Твоего пришествия, утвердишь потом на земле царство Израилево. Не забудь тогда и о мне недостойном; воскреси вместе с другими и дай место в царстве Твоем!
А принимая, по необходимости, в таком смысле слова кающегося разбойника, нельзя не видеть в ответе Господа мудрого снисхождения к слабым понятиям человеческим. Раем иудеи называли одно из отделений Шеола, служившее, по их мнению, местопребыванием душ праведных. И вот Господь обещает кающемуся пребывание в раю, то есть обещает блаженное по смерти состояние, но не говорит ни слова о царстве Своем, ибо сказать: «ныне ты будешь со Мной в царстве Моем» значило бы возродить в уме разбойника мысль, что в этой же самый день будет учреждено видимое царство Мессии.
Таким образом, Божественный Учитель истины и на кресте продолжал щадить слабость людских понятий, открывать истину, сколько могли вмещать слышащие, взирать не только на правильность мыслей, но и особенно на чистоту сердца и его расположение к добру. Прежде, во время служения Своего, окруженный чудесами, Он именовал Себя Господом субботы, храма: со креста является Господом рая и ада, Которому принадлежит всякая власть не только на земле, но и на небе. Первосвященники требовали, чтобы Он, прекратив спасать других, спас Себя Самого: Господь продолжает спасать других, пренебрегая собственным посрамлением. Справедливо св. Фулгенций ответ Иисуса Христа кающемуся разбойнику называет последним завещанием Его ко всем кающимся грешникам, которое начертано не тростью, а крестом.
Торжество злоречия и клеветы не было продолжительно: вскоре после распятия Господа Промысл начал являть, что Он «не даст Преподобному Своему увидеть истление» (Деян. 2, 27). Среди ясного полдня небо вдруг покрылось мраком (Мф. 27, 45;Мк. 15, 33;Лк. 23, 44), как бы во свидетельство, что великое дело тьмы приближалось уже к своей полуночи. Мрак этот походил на солнечное затмение; впрочем нисколько не был его следствием, потому чтоПасхаиудейская всегда совершалась во время полнолуния, когда луна не может находиться между землей и солнцем и вызвать солнечное затмение. По мнению Златоуста, Феофилакта и Евфимия, мрак во время распятия Иисуса Христа происходил от сгущения облаков между землей и солнцем, произведенного сверхъестественной силой.
Ев. Матфей говорит, что «тьма бысть по всей земли». Хотя выражение это не должно понимать буквально, как справедливо замечено еще древними учителями Церкви, потому что земля у св. писателей часто означает одну какую-либо страну, особенно иудейскую, даже один город; впрочем, нет никакой причины ограничивать помрачения воздуха одной Палестиной. Оно, без сомнения, распространилось, в большей или меньшей степени, так же далеко, как и землетрясение, за ним последовавшее, которое, как видно из современных свидетельств, охватило большую часть Азии, Африки и Европы.
Замечательно, что древние иудейские писатели, которые в своих сочинениях обыкновенно или отвергают или извращают чудеса евангельские, не возражают против повествования о помрачении солнца во время страданий Христовых. Замечательно также, что языческий историк Флегонт, чьи слова приводятся Евсевием,ОригеномиЮлием Африканским, настолько согласен с евангелистами в описании одного необыкновенного помрачения солнца, случившегося в царствование Тиверия, что называет для него тот же самый час (шестой или, по нашему, 12-й пополудни). Вообще надо полагать, что событие это, как и прочие чудеса, за ним последовавшие, были тогда известны всем: иначеТертуллиан, приводя их в доказательство божественности христианской религии, не ссылался бы перед лицом сената и народа римского на публичные архивы, где хранились описания подобных явлений.
Необыкновенное помрачение воздуха, последовавшее за распятием Господа, должно было закрыть хульные уста врагов Его и произвести на них впечатление самое мрачное. Если они не посчитали этого явления следствием бесчеловечности, проявленной по отношению к Праведнику, то, сообразно господствовавшим понятиям, не могли не видеть в нем предвестия общественных бедствий, тем более печального и ужасного, что оно случилось в день самого светлого праздника. В то время народы вообще верили, что необыкновенные воздушные явления, особенно помрачение солнца, предвещают худое, а иудеи тем более держались этого мнения, так как пророки, предсказывая народные бедствия, нередко соединяли с ними помрачение солнца. Особенно тьма могла просветить многих из иудеев, когда увидели, что, начавшись с распятием Иисуса Христа, она окончилась с Его жизнью; потому что обстоятельство это яснейшим образом показывало, что естественным, по-видимому, событием управляет сила сверхъестественная, Божья, и что свет мира материального померк, потому что на кресте угасал Свет мира духовного.
Для почитателей Иисуса Христа помрачение воздуха и сопровождавшая его тишина в природе были благоприятным случаем приблизиться ко кресту, где в это время сделалось покойнее. Таковы были, по свидетельству евангелистов, все знакомые Господу, в частности, многие жены галилейские, пришедшие на праздник, которые, по замечанию Марка, и когда Иисус был в Галилее, ходили за Ним (Мк. 15, 41) и помогали Ему от своего имущества (Мф. 27, 55): Саломия, жена Зеведея, мать Иакова и Иоанна (Мк. 15, 40;Мф. 27, 56); Мария Магдалина; Мария, сестра Богоматери, матерь Клеопы (Ин. 19, 25), Иакова и Иоссии; Иоанн, ученик и друг Иисусов; Матерь Господа.
Иосифа, обрученника Богоматери, не было, вероятно, не только на Голгофе, но и на земле. С того самого времени, как Иисус Христос, будучи 12 лет, приходил с родителями Своими в Иерусалим на праздник Пасхи (Лк. 2, 41–51), об Иосифе вовсе не упоминается в Евангелии, хотя при некоторых случаях весьма прилично было упомянуть о нем, если бы он был жив.
Учеников Иисусовых, кроме Иоанна, также не видно у креста: так, по крайней мере, заставляет думать молчание евангелистов. Отсутствие их тем извинительнее, что Сам Господь и Учитель запретил им подвергать себе опасности. У Петра был свой крест: он плакал в уединении...
И Лазарь не мог появиться между врагами Иисуса, не подвергая свою жизнь опасности. Древнее предание говорит, что он вскоре после воскресения свого, избегая преследования синедриона, удалился из Иудеи.
С Матерью Господа неразлучнее всех был Иоанн: их соединяли и равная скорбь, и равная любовь к Распятому. Ученик по чувству сердца уже занимал место сына для безутешной Матери.
Прочие почитатели Господа все еще оставались в некотором отдалении от креста (Мк. 15, 40), может быть, на одной из возвышенностей, окружавших Голгофу. Но Богоматерь, св. Иоанн, Мария Клеопова и Мария Магдалина, презирая страх и опасность, подошли так близко, что Господь не только мог видеть их, но и говорить с ними (Ин. 19, 25). Ужасный вид для сердца матери, и – такой матери, какова была св. Мария! Оружие, предсказанное Симеоном в минуты Ее радости и величия (Лк. 2, 35), пронзило теперь всю душу Ее. Дружелюбное сердце Иоанново также терзалось печалью. Видя своего возлюбленного Учителя и Друга, висящего на кресте, посреди разбойников, – он невольно должен был вспомнить о своем безрассудном прошении. Теперь ясно было, что он совершенно не знал, чего просил у Иисуса, когда желал занять место по правую Его сторону, и как горька чаша, которую он обещался тогда испить с такой решительностью (Мф. 20, 22).
Впрочем, евангелисты не говорят, чтобы Матерь Господа и друзья Его рыдали, подобно женам иерусалимским. Их рыдания возмутили бы последние минуты лица, нежно любимого. Сама горесть их была выше слез: кто может плакать, тот еще не проникнут силой всей скорби, на какую способно сердце человеческое.
И для Иисуса Христа взгляд на Матерь был новым мучением. Путешествуя постоянно из одной страны в другую для проповеди, Он не мог исполнять обычных обязанностей сына, но все же был надеждой и утешением Своей Матери, даже в земном отношении. Теперь Мария была Матерью уже не Иисуса, всеми любимого, уважаемого, Которого страшился сам синедрион, Который составлял предмет надежд для всего Израиля, а Иисуса, всеми оставленного, поруганного, окончившего жизнь на Голгофе, вместе с злодеями!..
Нужно было преподать какое-нибудь утешение, преподать однако же так, чтобы оно, служа отрадой на всю жизнь, не обрушило теперь на нее насмешек и преследований врагов, многие из которых находились еще у креста. Каких бы ни позволили они себе дерзостей, если бы узнали, что между ними находится Матерь Иисуса? Господь не назвал Ее Матерью.
«Жено», – сказал Он Матери, – «се сын Твой». Взгляд на Иоанна объяснил эти слова.
Потом, указывая взором на Матерь, сказал Иоанну: «Се Мати твоя» (Ин. 19, 26. 27).
Это значило, что последняя воля Божественного Страдальца состоит в том, чтобы Матерь и ученик не разлучались и после Его смерти, как соединились теперь у Его креста; чтобы Иоанн принял на себя обязанность сына, а св. Мария оказывала ему любовь матернюю. Ученик со всей точностью исполнил волю умирающего Учителя и Друга; и с того самого часа, как свидетельствует в своем Евангелии, принял Богоматерь в дом свой, заботился о Ней и до самой кончины Ее, как говорит предание, был Ее любящим сыном. Для св. Иоанна тем удобнее было принять в свою семью Богоматерь, что дом его был богат и благоустроен. Между тем, ученики Иисусовы, оставив все стяжания, чтобы последовать за Ним, не теряли через это прав собственности и, когда можно было, возвращались в свои дома и занимались хозяйством. И для Саломии, матери Иоанновой, усыновление сына ее Матерью Иисусовой было очень приятно. Ибо хотя она имела предрассудки в рассуждении земного царства Мессии (кто не имел их?) и получила от Иисуса Христа, как мы видели, отказ и упрек за прошение о невозможном (Мф. 20, 20–22), она нисколько не изменила свое отношение к Нему и теперь, забыв об опасности, стояла на Голгофе, чтобы быть свидетельницей последних минут Его.
Усыновление св. Иоанна служит новым доказательством, что св. Иосифа не было уже в живых и что братья Иисусовы, о которых упоминается в Евангелии (Ин. 7, 5), не были Его родными братьями, как думали некоторые еретики.
При снятии со креста и погребении Иисуса о Богоматери евангелисты уже не упоминают, хотя снова говорят о прочих женах. Отсюда заключают, что Богоматерь удалилась с Голгофы еще до смерти Господа, вскоре после того, как последовало усыновление Иоанна. Может быть, Сам Господь дал знак ученику увести Матерь. При всей крепости духа и преданности Ее в волю Промысла, которые достаточно засвидетельствованы присутствием Ее на Голгофе и приближением ко кресту, материнское сердце могло не перенести последней борьбы жизни со смертью, которая предстояла Богочеловеку. С Богоматерью должен был удалиться и Иоанн, присутствие которого для Нее было так нужно. Впрочем, он опять явится на Голгофе и, кажется, перед самой смертью своего Божественного Друга; ибо, описывая в своем Евангелии последние минуты Его, как очевидец, и дополняя в этом отношении прочих евангелистов, он за усыновлением непосредственно повествует о жажде Господа.
Преподавая утешение другим, Господь Сам имел величайшую нужду в утешении. Со времени распятия протекло около трех часов (Мф. 27,46); боль от ран, тяжесть в голове, томление в сердце, пламень во всех внутренностях усилились до крайней степени. Никогда пророчества не исполнялись с такой силой, как теперь исполнялись на Нем слова св. Давида о Мессии: «излияхся, яко вода, и рассыпашася вся кости моя, сердце мое бысть яко воск, таяй посреде чрева моего; изсше яко скудель крепость моя, и язык мой прильпе гортани моему, и в персть смерти свел мя еси. Ископаша руце мои и нозе мои; исчетоша вся кости моя. Обыдоша мя пси мнози; смотриша и презреша мя» (Пс. 21, 15–18).
Божественный Страдалец, вероятно, Сам остановился мыслью на этом пророчестве... Сила уходила вместе с жизнью... Угасающий взор все еще стремился к небу, но оно было мрачно – ни одного луча света, ни одного утешения... Правосудный Отец как будто оставил Сына, страждущего за грехи людей... Мысль эта довершила меру страданий, и без того ужасных: человеческая природа изнемогла...
Ответа не было... Он заключался в наших грехах: Господь, по замечанию св. Киприана, для того вопросил Отца, чтобы мы вопросили самих себя и познали свои грехи. «Ибо, – продолжает священномученик, – для чего оставлен Господь? Дабы нам не быть оставленными Богом; оставлен для искупления нас от грехов и вечной смерти; оставлен для показания величайшей любви к роду человеческому; оставлен для доказательства правосудия и милосердия Божьего, для привлечения нашего сердца к Нему, для примера всем страдальцам».
Это единственное толкование жалобной молитвы Иисуса, которое надо знать и всегда помнить Его последователям. Полный смысл этой молитвы есть и должен быть для нас тайной... Впрочем, в ней не видно никакого сомнения или огорчения. Уже повторение слов: «Боже Мой, Боже Мой», – показывает противное. Видна только жалоба на тяжесть мучений – и внешних, и внутренних, а особенно на видимое как бы затмение Божественного единства Его со Отцом, которое заменяло доселе все утешения, и теперь, нарушившись, составило последний предел внутренних страданий и верх креста; то есть видно такое чувство, которое столь же свойственно человечеству, сколько Божеству прилично бесстрастие.
Молитвенное восклицание Господа для врагов Его послужило новым поводом к насмешкам. Изверги притворились, что не поняли Его слов, и, основываясь на некотором сходстве звучания Елоаг с именем Илии, придали им смысл обращения к этому пророку: «Смотрите, – кричали один другому, – Он зовет Илию на помощь», то есть смотрите, как Он, и умирая, продолжает представляться Мессией: ибо все верили, что Илия вместе с другими пророками должен явиться перед появлением Мессии и быть Его предтечей и слугой; верили также, что этот пророк является иногда, чтобы помочь тем, которые его призывают.
К прочим мучениям Господа присоединялись теперь еще смертельная жажда, следствие большой потери крови, – предвестница в распятых близкой смерти. Изнемогая от этого нового мучения, Божественный Страдалец воскликнул: «жажду!»
Жалобный вопль этот, провиденный и предсказанный также пророком (Пс. 69, 22), тронул одного из воинов. Он тотчас окунул в уксус губку, надел ее на иссоповую трость и приложил к устам Иисуса... Сотник не препятствовал человеколюбию подчиненного, будучи готов позволить и более, потому что распятый Праведник час от часу более привлекал его внимание и уважение.
Но враги Иисуса и здесь проявили бесчеловечность. «Оставь Его, – кричали с досадой воину, – Он надеется на Илию; так посмотрим, придет ли Илия снять Его со креста». Даже сам воин, напоивший Иисуса Христа, как бы опасаясь показаться слишком отзывчивым, говорил: «Что за нужда; может быть, Илия замедлит придти».
Вкусив немного прохладительного пития, Господь далее воскликнул громко: «Совершишася!» Это был последний предел и судеб Божьих, которые исполнялись теперь над Ходатаем Бога и человеков, и самых страданий Его; ибо пречистое тело Его, для которого страдания, по самому совершенству его, были невероятно мучительны, уже готово было разлучиться с душой. Возведя взор к небу, Иисус сказал: «Отче, в руки Твои предаю дух Мой!..» При этих божественных словах глава Его преклонилась (как обыкновенно бывает с умирающими), и Он «испустил дух» (Ин. 19, 30;Лк. 23, 46)...
Так окончилась жизнь, равной которой не было и не будет на земле!
Все, сказанное Господом перед Своей смертью показывает, что мысль Его в эти решительные минуты была заключена в слове Божьем. При первой борьбе, которую Он, как второй Адам, должен был выдержать в пустыне в начале служения Своего, слово Божье было для Него единственным щитом против разжженных стрел сатаны (Мф. 4, 1–10). И теперь, в последней борьбе с немощами природы человеческой, с болезнями тела и духа, Господь обращается за утешением к тому же слову Божьему. В нем, как на чертеже Своей жизни и служения, видит настоящее, прошедшее и будущее: видит, что оставалось еще претерпеть для блага человечества, видит, наконец, исполнение всех великих судеб Божьих и как победитель, который «истоптал уже точило ярости Божьей» (Ис. 63, 2), восклицает: «Совершишася!» Нужно ли напоминать о том, как многозначительно это восклицание! Целая история рода человеческого должна служить его изъяснением; но одна только вечность раскроет вполне то, что совершилось теперь на малом холме Голгофском. Ал. Павел говорит, что на кресте расторгнуто рукописание грехов человеческих (Кол. 2, 13. 14): оно расторгнуто в ту самую минуту, когда Господь изрек: «Совершишася!»
При всей лютости страданий, при всем уничижении, Сын Человеческий до самой последней минуты является с полным сознанием Своего Божественного достоинства и великого предназначения. Последний взор Его устремлен к небу, последний глас Его обращен к Отцу! Мы видим всемогущего Посланника Божьего, у Которого, как Он Сам сказал, никто не может взять жизни против Его воли (Ин. 10, 18). Поэтому если Он предает ее теперь, то предает Сам, добровольно и только исполнив Свое великое дело, – предает не ангелу смерти, а Отцу, Который дал Ему «иметь живот в Самом Себе» (Ин. 5, 26)...
Впрочем, мнение, что смерть Богочеловека на кресте ускорена сверхъестественным действием Божественным, чтобы тело Его, которое должно воскреснуть, не подверглось сокрушению голеней, не может быть принято, хотя оно высказано еще древними учителями Церкви и подтверждается, по-видимому, некоторыми обстоятельствами самой истории евангельской (непродолжительным пребыванием Господа на кресте, удивлением Пилата, что Он уже умер, и сотника, что смерть Его наступила вдруг за громкими восклицаниями и проч.). Достойно ли это мнение Божественного Страдальца? Мы видели, как Он решительно отказался от всех сверхъестественных средств для Своей защиты; можно ли после этого думать, что Он воспользовался чем-то сверхъестественным для сокращения Своих страданий? Чтобы внутренний крест Его остался, так сказать, недоконченным? Нет! Кто учил других, что «претерпевши до конца спасен будет», Тот Сам, без сомнения, терпел до конца: подвигоположник не может быть ниже подвижников. Вождь спасения нашего явился совершенным через страдания (Евр. 2, 10), поэтому, сокращая страдания, мы как бы сократим Его совершенства.И не довольно ли естественных причин, которые могли ускорить на кресте смерть Богочеловека? Бичевание одно, как мы заметили, нередко оканчивалось смертью бичуемого. Удивительно ли, что прервалась жизнь Того, Кто, кроме бичевания, претерпел множество других мучений, Кто еще в саду Гефсиманском был изнурен кровавым потом до того, что имел нужду в ангеле укрепляющем, а на пути к Голгофе, под тяжестью креста ослабел настолько, что даже бесчеловечные враги заметили, что жизнь Его в опасности? Если крест иногда не скоро умерщвлял, то надо помнить, кого он не скоро умерщвлял и кто были люди, которых распинали на крестах. Громкие восклицания распятых не только не показывают избытка жизненных сил, но, по замечанию опытных физиологов, являются несомненным признаком наступающей смерти. Распятые вместе с Господом должны были остаться в живых дольше уже потому, что не были подвергнуты бичеванию, да и по некоторым другим причинам.
Источник: свт. Иннокентий Херсонский «Последние дни земной жизни Господа нашего Иисуса Христа»
Характер Пилата и его отношение к синедриону. – Голословное обвинение Иисуса Христа первосвященниками. – Прокуратор им не довольствуется.-Всенародный допрос. – Ответ на него величественный, но противный ожиданию и видам судии. – Тайный допрос. – Пилат объявляет Узника невинным. – Новые клеветы со стороны обвинителей. – Безмолвие Обвиняемого. – Иисус Христос отсылается на суд Ирода.
Римский прокуратор Иудеи, которому достался несчастный жребий осудить на распятие Господа славы, был Понтий Пилат; человек, по свидетельству иудейских писателей, высокомерный, жестокий и корыстолюбивый. Впрочем, такой отзыв мог быть следствием национального предубеждения против чужеземного правителя, и если заслужен Пилатом, то скорее всего в последние годы его правления. По крайней мере, история суда Пилатова над Иисусом Христом не показывает в нем особенного высокомерия, тем более корыстолюбия. Если бы приговор прокуратора можно было купить сребрениками, то первосвященники, вероятно, не пощадили бы церковного корвана, только бы скорее достигнуть своей цели и избавить себя от унижения, которому они подвергались в претории.
Понтий был собственно прокуратором Иудеи, Самарии и Идумеи – должность, которая сама по себе ограничивалась сбором податей государственных; впрочем, с полным правом претора – решать все дела и казнить смертью, такое совмещение прав делалось в некоторых не очень значительных провинциях, куда не почитали нужным посылать особых преторов и проконсулов. Такими прокураторами обычно назначались люди всаднического (eguestris) достоинства, иногда из вольноотпущенных (libertini), чем-либо отличившихся, и назывались, подобно другим главным начальникам, игемонами, или правителями. Пилат принадлежал к сословию всадников. Обыкновенным местопребыванием иудейских прокураторов был город Кесария; но на праздники, особенно на Пасху, они переселялись в Иерусалим для непосредственного надзора за спокойствием народа и для подавления возмущений, которые нередко происходили во время праздников.
С синедрионом иудейским римскому игемону трудно было жить в мире, ибо две различные и по духу совершенно противоположные власти часто сталкивались. Пилат имел немалые причины негодовать на иудеев и их синедрион. Вскоре после вступления в должность иудейского прокуратора ему захотелось (вероятно, из угождения кесарю) ввести в Иерусалим римские знамена с изображением кесаря – поступок сам по себе не очень важный, но противный иудейским обычаям. Упорство народа, соглашавшегося лучше лишиться жизни, нежели видеть языческие изображения в святом граде, привело к тому, что Пилат принужден был вынести знамена из Иерусалима. Потом Пилат вздумал построить за счет церковных средств водопровод для Иерусалима: намерение, весьма полезное для жителей столицы, частенько, и особенно в праздники испытывавших недостаток в хорошей, здоровой воде, – но неприятное синедриону, которому принадлежали деньги. В этом случае произошло народное возмущение, так что Пилат с трудом успокоил народ, окруживший его лифостротон и нагло требовавший оставить его – без воды.
Об Иисусе Христе и Его действиях Пилат не мог не слышать, но, без сомнения, не имел верного понятия, кроме того, что действия Его нисколько не опасны для римского правительства. Известно было, конечно, Пилату и о происшествиях минувшей ночи: взятии Иисуса Христа под стражу, собрании синедриона и проч., ибо римская стража, усугублявшая свою бдительность во время праздников, сообщала прокураторам о всех происшествиях, заслуживающих внимания. Пилату даже известно было гораздо более, чем хотели и, может быть, ожидали первосвященники: что они преследуют Пророка Галилейского единственно по личным соображениям, из зависти и злобы (Мф. 27, 18). Таким образом, появление Иисуса Христа в виде узника не было для прокуратора вовсе неожиданным явлением: неожиданно было то, что для обвинения Его явился весь синедрион так рано и в тот день, когда всякий израильтянин, и искренно и лицемерно набожный, старался, сколько можно, удаляться от язычников и всего языческого, чтобы не потерять законной чистоты, необходимой для совершения Пасхи.
Первосвященники и книжники, «пожирая», по выражению Евангелия, «верблюдов», действительно, не забыли теперь «отцедить комара» (Мф. 23, 24). Придя к претории Пилатовой, они не вошли в нее, «чтобы не оскверниться»; и дали знать игемону, что ожидают его на лифостротоне для такого дела, которое не терпит отсрочки. Не забыли, без сомнения, извиниться перед игемоном в том, что закон не позволяет им войти внутрь претории для личного с ним объяснения.
«Жалкий народ! слепые изуверы!» – думал, конечно, гордый римлянин, чувствительный к тому, что его подчиненные почитают дом его настолько нечистым и богопротивным, что опасаются войти в него. Но римская власть всегда щадила предрассудки побежденных народов; и Пилат немедленно явился на лифостротон.
Первосвященники в кратких словах объявили, зачем они пришли и чего требуют, – надеясь, что Пилат не заставит их судиться с преступником, осужденным целым синедрионом.
Но для Пилата такая поспешность и настойчивость были подозрительны. Наместник кесаря менее всего расположен был служить слепым орудием Каиафова коварства. Как бы не замечая, что обвинители очень торопятся и всем сердцем желают гибели Обвиняемого, римский вельможа принимает спокойный тон беспристрастного судьи и спрашивает: «В чем же вы обвиняете Этого Человека?»
Выслушать обвинение и без рассмотрения дела не осуждать виновного было отличительным свойством римского правосудия (Деян. 25, 15–16).
«Если бы Он не был злодей, то ужели бы мы (все члены синедриона) предали Его тебе для казни?» – был ответ старейшин, все еще надеявшихся, что их личное достоинство заменит все доказательства.
Но такой неопределенный, личный язык все более выдавал тайну врагов Иисусовых; а их самонадеянность еще сильнее возмущала гордость Пилата, внутренне, может быть, радовавшегося случаю досадить своим врагам...
«Когда так, – возразил игемон, – когда вы хотите чтобы я осудил Этого Человека без разбирания дела, то к чему и мое участие? Возьмите Его вы сами и по закону вашему судите – и наказывайте Его, как вам угодно. Я не хочу вмешиваться в ваши дела».
«Но преступление Его, – отвечали обвинители, – требует смертной казни, потому что Он выдавал Себя за Мессию, Царя Израильского; а нам нельзя никого предавать смерти без твоего на то согласия».
Такое внимание к интересам кесаря, особенно уклонение от осуждения на смерть мнимого преступника – в устах первосвященников должны были казаться Пилату чрезвычайно странными. Отказывались от своих прав те, которые всегда дорожили ими и непрестанно спорили с прокураторами о правах.
Однако же важность обвинения не позволяла более уклоняться от судопроизводства; надлежало приступить к допросу. Поскольку первосвященники в доказательство, что Иисус Христос есть возмутитель народного спокойствия, ссылались единственно на присвоение Им царского имени; поскольку для римского прокуратора важность обвинения в присвоении себе кем-либо звания Мессии иудейского состояла единственно в том, что с этим званием, по отзыву синедриона, соединялось наименование царя, то Пилат, вместо всех расследований, обратился к Господу и спросил Его: «Царь ли Ты Иудейский?»
При настоящих обстоятельствах такой вопрос не мог быть задан без улыбки. Перед Пилатом стоял такой Человек, о Котором нельзя было и подумать, чтобы Он претендовал на престол Иудейский и осмелился спорить о правах на Иудею с кесарем. Конец суда, по-видимому, зависел от того, что Обвиняемый скажет в ответ: признает или не признает Себя царем. Судья, конечно, не ждал, чтобы Узник объявил Себя перед ним царем, не ждал, может быть, и того, что Он прямо отвергнет обвинение иудеев: ибо, во всяком случае, следовало предполагать какое-то основание в обвинении, выдвинутом целым синедрионом. Каково же должно быть удивление Пилата, когда Господь решительно ответствовал: «Я – царь!» (Мк. 15,2.)
Лучше ответа не могли желать враги Иисуса; опаснее его не мог вообразить Пилат. При таком ответе иудеи могли тотчас сказать, что дело кончено, потому что Обвиняемый свидетельствует против Себя. Может быть, Пилат и в самом деле окончил бы теперь свой суд подтверждением приговора Иисусу Христу, сделанного синедрионом, если бы внушающий к Себе благоговение вид Господа, твердость и спокойствие, с которыми произнесено Его признание в том, что Он Царь, – собственное нерасположение Пилата к синедриону и самолюбие – продолжить начатое уже защищение невинности, – не побудили его продолжить расследование.
Такого расследования, впрочем, требовала и справедливость. Иисус Христос, называя Себя царем, не признавал вместе с тем, что Он, как клеветали враги Его, развращает народ и запрещает давать дань кесарю (Лк. 23, 2). Такая неопределенность ответа давала судье достаточный повод потребовать объяснения, в каком смысле Он называет Себя царем?
Думая, может быть, что Узник имеет особенные причины не открывать полностью Своих мыслей в присутствии Своих обвинителей, и вообще желая дать Ему более свободы в объяснении Своего лица и Своих действий, Пилат вошел в преторию, дав знак следовать за собой туда же и Иисусу.
Первосвященники, при всем желании быть свидетелями тайного допроса, оставались на дворе из опасения потерять чистоту законную, с неудовольствием видя, как мало подействовало на прокуратора то самое признание Господа, которое в синедрионе послужило основанием смертного приговора.
«Итак, Ты выдаешь Себя за царя Иудейского?» – начал Пилат с тем видом, который если не показывал особенного благорасположения, то вызывал к открытому объяснению. Судя обыкновенным образом, прямой отрицательный ответ был, очевидно, самый полезный для Обвиняемого, к Которому прокуратор обращался уже с видимым снисхождением. Но мог ли пользоваться личным снисхождением римского судьи Господь неба и земли, Судья живых и мертвых? Дело шло не о том, чтобы избавиться любым способом – напр., как теперь, с помощью намеренного умолчания – от смерти, а чтобы заставить судью судить правильно и беспристрастно о силе обвинения заключавшегося в слове «царь». Политический, так сказать, римский аспект, в котором одном оно имело перед Пилатом силу уголовного преступления, отсутствовал в этом слове применительно к Иисусу Христу; между тем как в смысле нравственном, пророческом, теократическом оно не заключало в себе вины перед прокуратором и принадлежало Иисусу Христу во всей силе. Поэтому для правильности ответа надлежало знать, в каком именно смысле принимал слово «царь» Пилат, когда спрашивал: «Царь ли Ты?» – Так он и поступил. «От себя ли ты, – вопросил Господь Пилата, – говоришь это или другие так сказали обо Мне?» (По собственному усмотрению и разумению этого слова так ты спрашиваешь или с позиций Моих обвинителей, основываясь на их словах и понятии об этом предмете?)
Несмотря на основательность этого вопроса, он для римского вельможи, облеченного правом казнить и миловать, показался не совсем уместным. «Разве я иудей, – отвечал Пилат с надменностью (чтобы мне мешаться в предрассудки, которыми ослеплен народ иудейский и нарушение которых ставят Тебе в вину). – Твои сограждане и первосвященники предали Тебя (как виновного в присвоении имени царя; вследствие чего я как прокуратор, на котором лежит обязанность утверждать приговоры синедриона, должен против воли устраивать Тебе допрос, хотя до сих пор и не видал от Тебя сам ничего противного законам). Итак, что Ты сделал? (чем подал повод думать, что Ты, по мнению твоих обвинителей, ищешь царства?) Отвечай!»
«Царство Мое» (в слове «царь» заключалось, главным образом, все обвинение иудеев), – отвечал Господь, – «несть от мира сего» (не есть какое-либо земное царство, которого ожидают иудеи). «Аще бы от мира сего было царство Мое: слуги Мои подвизались бы да не предан бых был иудеом. Но царство Мое несть отсюду» (не есть земное и потому совершенно безопасно для римлян).
Пилат, по-видимому, остался доволен этим ответом.
Только слово «царство» (Господь не без намерения произнес его) звучало сомнительно в ушах политика; тем более, что враги Иисуса Христа могли толковать его в худую сторону. Притом Господь сказал только, в чем не состоит Его царство, а не сказал, в чем состоит оно; о чем также нужно было знать игемону.
«Однако же Ты царь?» – спросил Пилат, давая, без сомнения, уразуметь, как неуместно слово это в устах Обвиняемого.
«Ты глаголеши, яко царь есмь Аз», – отвечал Господь, давая со Своей стороны знать игемону, что названия этого, как оно ни кажется ему опасным, нельзя не употреблять, когда уже оно употреблено обвинителями и, в чистом своем смысле, совершенно сообразно с истиной. «Аз на сие родихся», – продолжал Он, как бы в оправдание Своей твердости в употреблении опасного, но истинного названия, – «и на сие приидох в мир, да свидетельствую истину» (с какой бы опасностью это свидетельство ни было сопряжено), «и всяк, иже есть от истины» (для кого она дорога и у кого есть в душе чувство истины), «послушает гласа Моего».
Еще ап. Павел назвал это признание Господа Себя царем на суде Пилата свидетельством доброго исповедания (1Тим. 6, 13). В самом деле, оно показывало самую высшую степень самоотвержения и вместе мудрости. Словами: «Я на то родился, чтобы свидетельствовать об истине», – Господь показал, между прочим, что и тайный намек Пилата – удержаться от именования Себя царем, как весьма опасного, совершенно недостоин Его, потому что Он действительно есть Царь, в самом возвышенном смысле этого слова, Царь – единственный, вечный. Между тем, этими же самыми словами до очевидности обнаружилось свойство царства Христова и Его безопасность для римской власти.
Римский всадник не способен был понять все это в смысле христианском, конечно, а лишь в философском. Римляне, особенно вельможи римские, были в то время знакомы с философией стоиков, по учению которых, истинный мудрец и человек добродетельный есть царь. Изречение Горация: «Ты правитель (гех), если право поступаешь», – сделалось в Риме почти народной пословицей. Одно, может быть, не нравилось игемону, что царь, мудрец, подлежащий его суду, упорен не только в своих мыслях, но и выражениях, даже опасных: обыкновенный, думал он, недостаток мудрецов-энтузиастов, не знающих политики...
Поскольку Господь так много усвоял истине, то Пилат как бы невольно спросил Его: «Что есть истина?» – и не ожидая ответа, вышел вон из претории к первосвященникам.
Не вдруг можно определить истинный смысл этого вопроса Пилата об истине. Что прокуратор не имел намерения слушать учение Иисуса Христа об истине, это показывает уже его немедленный выход из претории. Может быть, имея в виду последние слова Господа: «Всяк, иже есть от истины, послушает гласа Моего», и будучи тронут внутренне нравственным величием Господа, римлянин хотел показать мимоходом, что и он неравнодушен к истине и в свободное время с удовольствием вступил бы о ней в собеседование. Может быть, вельможа-политик вопросом о истине, а более тоном, которым произнес его, хотел дать подсудимому новый намек на осторожность, как бы говоря: «Ты решаешься жертвовать истине всем, но что такое истина? Доселе ни один философ не только не нашел, даже не определил ее: думай не о истине, а о жизни». Такой образ мыслей вполне может быть приписан Пилату, во времена которого в Риме любимой философией было учение академиков, которые, ничего не утверждая в области истины, все разрушали и подвергали сомнению.
Как бы то ни было, но, выйдя из претории, Пилат решительно объявил иудеям, что он, на основании допроса, находит Иисуса Христа совершенно невиновным (Ин. 18, 38).
Если бы первосвященники не участвовали лично и так много в деле, теперь рассматриваемом, если бы обвиняли Иисуса Христа только как обыкновенного преступника, то и в этом случае слова Пилата были бы для них весьма жестки. Сказать их – значило все равно, что сказать, что весь синедрион слеп, не стоит доверия и клевещет на человека невиновного. После такого бесчестия синедриону оставалось ожидать с обеих сторон упорных требований и наглых отказов.
Первосвященники скрыли личное негодование на прокуратора, но с еще большим ожесточением начали клеветать на Иисуса Христа: «глаголаху», по выражению св. Марка, «много» (Мк. 15, 3;Лк. 23, 5). Что именно? Представляли, вероятно, какие беспокойства могут происходить в народе, если предприимчивые люди будут безнаказанно присваивать себе титул царей. Незадолго перед тем произошло возмущение Иуды Галилеянина, которое сопровождалось волной убийств и разгромов и могло для красноречия фарисейского служить опытным доказательством опасностей, которые они предсказывали Пилату со стороны Иисуса Христа. В подтверждение того, что и от этого Галилеянина нельзя ожидать лучшего, могли указывать на чрезвычайную приверженность к Нему народа, на множество Его последователей, которые выжидают только благоприятного случая, чтобы соединиться и действовать открытой силой; могли выставлять в качестве возмущения порядка общественного даже некоторые дела Господа (только не чудеса, которые старались скрыть), напр., очищение храма от торжников. Между прочими обвинениями, некоторые из книжников заметили (Лк. 23, 5), что Иисус Христос показал Себя нарушителем законов не в одной Иудее, что Он давно уже привлек на Свою сторону бесчисленное множество галилеян, где начал Свои действия. Такое замечание вело к тому, чтобы представить Иисуса самым опасным возмутителем, который имеет виды не на одну только Иудею, но и на окрестные области.
Когда обвинители умолкли, и Божественному Узнику надлежало, в Свою очередь, отвечать на их обвинения, Он не сказал ни слова. «Что же Ты не отвечаешь? – спросил Пилат, удивленный столь необыкновенным равнодушием. – Видишь, как много против Тебя обвинений!»
Но Господь продолжал безмолвствовать...
Такое молчание могло удивить всякого. Сами враги Господа должны были находить его весьма странным. Они знали, что Обвиняемый, если бы захотел, мог сказать в Свою защиту многое: знали, что Он обладает особенной силой слова и тем более должен был воспользоваться Своими дарованиями, когда дело шло о Его жизни, для убеждения прокуратора, который казался к Нему расположенным. Вероятно, – так могли они думать, – Он совершенно потерял присутствие духа, или полагается слишком много на снисхождение к Себе прокуратора, или ожидает, чтобы кто-нибудь из народа вступился за Него и рассказал о Его похвальных деяниях. Впрочем, молчание Господа должно было быть для первосвященников приятно во многих отношениях. Если бы Он заговорил, то могли опасаться, что Он обнаружит не только невинность Своих поступков, но и личную ненависть к Себе начальников синедриона; что Он может привлечь каким-нибудь образом внимание Пилата к Своим чудесам, которые если не побудят тотчас освободить Его, то заставят продолжить суд и произвести детальное рассмотрение дела. Это потребует справок и времени, чего именно так сильно хотелось избежать врагам Иисусовым.
Пилат более всех дивился молчанию Господа; однако же нисколько не думал считать его следствием невозможности защищать Себя. Мнимая ревность первосвященников о поддержке римского правительства скорее всего могла вызвать смех в хитром римлянине, который очень хорошо знал на этот счет образ мыслей Анны и Каиафы. С другой стороны, кроткое спокойствие Господа, Его возвышенный и светлый образ мыслей о царстве истины, неизъяснимое величие в Его лице и взорах не позволяли и думать, чтобы в душе столь чистой зрели какие-либо нечистые замыслы. Все располагало Пилата в пользу Подсудимого. «Но как и защищать Его от преследования врагов столь упорных, могущественных и хитрых, когда Он Сам явно небрежет о Своем оправдании и, по-видимому, не ищет спасения от смерти?» Тонкий расчет прокуратора нашел в самых обвинениях средство если не спасти невинного Узника от казни, то избавиться от жестокой необходимости осудить Его на эту казнь.
«Вы говорили, – сказал Пилат, обратясь к иудеям, – что Он начал возмущать народ с Галилеи; разве Он галилеянин?»
«Галилеянин», – вскричали обвинители в несколько голосов, полагая, что это обстоятельство подействует на Пилата, который был особенно не расположен к галилеянам и находился во вражде с их правителем, Иродом Антипой, из-за убийства некоторых из его подданных во время жертвоприношения (Лк. 13, 1).
Но на уме прокуратора было совсем другое. Под предлогом нежелания вмешиваться в дела, принадлежащие чужому правлению, Пилат решился отослать Иисуса Христа на суд Ирода. В другое время исполнение этого намерения потребовало бы несколько недель, потому что местопребыванием тетрарха Галилейского была Тивериада, отстоящая от Иерусалима на большое расстояние, но теперь это могло быть сделано в течение одного часа, потому что Ирод Антипа, исповедуя иудейскую религию, находился в Иерусалиме для празднования Пасхи. Отклоняя столь благовидным образом от себя судопроизводство над Иисусом Христом, Пилат мог еще при этом надеяться, что такая неожиданная учтивость послужит к примирению с потомком Ирода Великого. Из таких соображений Божественный Узник немедленно отсылается к Ироду в том же самом виде, в каком был приведен из синедриона, то есть в узах и под стражей. Туда же, против воли, должны были следовать первосвященники и прочие члены синедриона, не имея ни малейшего права и предлога протестовать против такого перенесения дела из одного суда в другой.
Иисус Христос осуждается на бичевание и смерть Пилатом
Прокуратор снова провозглашает Иисуса Христа невиновным, соглашаясь только на наказание исправительное. – Упорство первосвященников. – Предложение народу на выбор Иисуса и разбойника Вараввы. – Сон жены Пилатовой и ходатайство за Иисуса. -Первосвященники наущают народ. –СвободаБараеве, крест Иисусу! – Пилат напрасно думал заменить казнь смертную бичеванием. – Лютость этого наказания. – Венец терновый. – Се Человек! – Царя ли вашего распну? – Не имамы царя, токмо кесаря. – Опасность и признаки народного возмущения. – Устрашенный прокуратор омывает руки и осуждает на смерть неповинного.
Пока Иисус Христос находился во дворце Иродовом, перед домом Пилата час от часу более собирался народ (Лк. 23, 13), не столько для того чтобы быть свидетелем суда над Пророком Галилейским (заключение Его в узы еще не могло сделаться известным всему городу), но чтобы участвовать в подавании голосов за освобождение узника. Ибо в это время у иудеев существовал обычай, чтобы в честь праздника Пасхи давать свободу одному из осужденных на смерть преступников. Народу предоставлено было полное право выбирать кого угодно. Это составляло остаток свободы, которой римляне любили льстить народам, ими побежденным. О выборе кандидатуры, без сомнения, договаривались предварительно. Поскольку Пилат был правителем собственно Иудеи и Самарии, то голоса тех, кто жил в его областях, особенно иерусалимлян, конечно были слышнее прочих и имели больше силы. Фарисеи, пользуясь доверием народа, могли иметь сильное влияние на такие выборы. По возвращении синедриона Пилат, против воли, должен был снова начать суд, для него очень неприятный. Известие о поруганиях, которым Иисус Христос подвергся во дворце Ирода, шутовская одежда, в которой Он был приведен назад, давали понять Пилату, что правитель галилейский почитает Этого Узника за мечтателя, которого не достаточно наказать одним осмеянием, но должно наказать чем-либо...
Итак, подозвав к себе членов синедриона и народ, прокуратор сказал: «Вот, вы привели ко мне Человека Этого как возмутителя народного спокойствия; но я при вас самих расспрашивал Его и нашел совершенно невиновным в том, в чем вы его обвиняете. Ирод, к которому я посылал Его, сколько вижу, тех же мыслей; по крайней мере, он не нашел в Его действиях преступления, достойного смерти; итак, я не могу по вашему желанию осудить Его. Наказать, если угодно, я накажу; но после должен возвратить Ему свободу как невиновному» (Лк. 23, 14–16).
В этих словах уже заметна некоторая уступка со стороны Пилата. Прежде он утверждал, что Узник не достоин ни малейшего наказания, теперь соглашается применить наказание исправительное. Уверенность его в невиновности Иисуса Христа не изменилась, как увидим; изменились только обстоятельства. Положить какое-либо наказание Узнику казалось нужным и для того, чтобы показать внимание к намеку нового друга своего – Ирода на Его мечтательность, а более – из снисхождения к синедриону, чтобы он имел возможность без особенного стыда прекратить преследование невинного. Что такой оборот дела будет стоить Праведнику незаслуженных страданий, об этом Пилат не заботился, считая торжеством своего правосудия, если в таких обстоятельствах сумеет спасти, по крайней мере, Его жизнь.
Но первосвященники, видя снисхождение к себе, сделались настойчивее и объявили решительно, что они требуют смертной казни и не согласятся ни на какое другое наказание. Господь находился перед лифостротоном в одежде Иродовой, спрашивать Его снова не было никакой нужды, ибо обвинения были те же самые, что и прежде. Пилат был в явной нерешительности, что делать...
Шум народа вывел его из недоумения. Праздная толпа изъявляла неудовольствие, что игемон, занявшись судом над Иисусом Христом, медлит исполнить народный обычай – освободить ради праздника одного из преступников. Дерзость эта, в другое время обидная, теперь была приятна для Пилата, так как предоставила ему способ выйти из затруднения. Известно было, что народ намерен просить Варавву, опасного преступника, который произвел возмущение и убийства и теперь со своими сообщниками сидел в темнице, ожидая казни, вероятно, крестной. «Что, – думал Пилат, – если я поставлю Иисуса рядом с этим разбойником и предложу народу на выбор? Ужели иудеи предпочтут Иисусу возмутителя и убийцу?» Последнее казалось совершенно невероятным; ибо Пилат знал, что народ не разделяет с первосвященниками ненависть к Иисусу и что, напротив, народная любовь к Нему была виной их зависти и недоброжелательства.
Сообразив мгновенно все это, игемон обратился к народу: «Хорошо, – сказал он, – я готов исполнить ваше требование; слышу, что вам хочется просить свободы Варавве. Не препятствую. Впрочем, предлагаю вместе с ним на выбор другого. Хотите ли, чтобы я отпустил вам Иисуса, так называемого Христа, Царя Иудейского?» (Мф. 27, 17;Мк. 15, 9;Ин. 18, 39.) Более Пилат ничего не сказал в одобрение Иисуса Христа. Из его уст одобрение скорее могло иметь противоположный результат и показаться посягательством на свободу выбора, которой так дорожил народ, воздыхавший о древних правах. Но что он сказал бы в одобрение, уже некоторым образом заключалось в наименовании Узника Христом, Царем Иудейским, которое, кажется, сказано Пилатом в знак снисхождения. В самом деле, с этим наименованием соединены были все приятные воспоминания, все лестные надежды народа иудейского, некогда имевшего собственных царей и теперь с нетерпением ожидавшего Мессию-Царя из потомков Давидовых. Сама честь народная требовала дать свободу и жизнь Тому Человеку, все преступление Которого состояло в наименовании Себя Царем Иудейским.
Только в устах римского прокуратора название Иисуса Христа Царем Иудейским могло представиться двусмысленным и даже насмешливым. Если не сам народ, то враги Господа могли толковать их так, как будто игемон издевался над ними, испрашивая свободы для Царя Иудейского...
Во всяком случае, предложение Пилата народу об избрании Иисуса Христа было весьма необыкновенно. «Смотри, – замечает Златоуст, – как порядок изменился! Народ должен просить у Пилата свободы преступнику, а теперь сам прокуратор просит ее у народа».
Первосвященники и народ немного удалились для совещания. Пилат оставался на судейском месте, посреди лифостротона, для производства суда над прочими узниками.
Когда таким образом Иисус Христос был всеми оставлен и сам Пилат уже начинал, хотя против совести, склоняться к строгим мерам, невиновность Его обрела на время защиту там, где менее всего можно было ожидать защитников. Жена прокуратора прислала к нему своего служителя с тайной просьбой не осуждать необыкновенного Узника и, если можно, совершенно уклониться от судопроизводства над Ним: «Ибо, – говорила она, – в прошедшую ночь я видела чудесный сон и много пострадала за Сего святого Мужа».
Не имея исторических указаний, бесполезно было бы догадываться, что именно видела во сне жена Пилатова; в таком случае пришлось бы обратиться к догадкам совершенно произвольным. Впрочем, из всего видно, что Прокула убеждена была сном своим не только в невиновности Иисуса Христа, но и в том, что Он есть Праведник: слово, которое в устах язычницы означало человека необыкновенной добродетели, любимца Божества. Можно также предположить, что во сне открыто было Прокуле, более или менее, и высокое достоинство лица Иисусова, и страшная участь, ожидающая врагов Его и судей неправедных.
На Пилата предостережение жены должно было подействовать тем сильнее, чем более оно совпадало с убеждением его собственного сердца и чем известнее было ему нравственное достоинство его супруги. Если бы он не предложил народу выбор между Иисусом и Вараввой, то, может быть, нашел бы предлог тотчас прекратить, по совету жены, судопроизводство. Впрочем, обстоятельства позволяли Пилату успокоить жену свою насчет судьбы Праведника тем, что в его руках еще было много средств спасти Его если не от наказания, то от смерти.
Между тем как Пилат разговаривал с посланным от жены и производил суд над другими узниками, первосвященники и старейшины пустили в ход все способы, чтобы настроить народ против Иисуса Христа. Сделать это для них было тем удобнее, что Иерусалимляне (имевшие большее право голоса) были приверженнее других к фарисеям, не любили галилеян и вообще были развращеннее и горделивее. Между прочим, в наущение могли говорить: «Синедрион в полном собрании два раза со всем беспристрастием, под клятвой допрашивал Иисуса; и, основываясь на собственных словах Его, нашел в Нем человека нечестивого, крайне опасного для благоденствия народа иудейского... Дела, Им совершенные, странны; но кто не видит, что Ему помогали темные силы, что Он посланник Веельзевула (Мф. 9, 34)? Ибо когда Он совершал их? – В субботу, вопреки закону Моисееву, к поруганию нашей религии (Мф. 12, 2–8). А чему учит Он? – Разрушает все предания (Мф. 15,2), грозит разрушить самый храм (Мф. 26, 61), поносит все священное, не исключая и нас, первосвященников. А как живет Он? – Ест и пьет с мытарями и грешниками (Мф. 9:11, 11:19); ведет дружбу с самарянами (Ин. 8, 48); все презренные люди с Ним в единомыслии. И такой Человек называет Себя «Сыном Божьим!» Если бы Он был действительно Мессия, то дошел ли бы до теперешнего состояния, позволил ли бы обходиться с Собой, как с рабом, согласился ли бы служить посмешищем для Иродовых слуг? Где пророки Моисей и Илия, которые должны возвестить всем приход Мессии (Ин. 1, 21)? Напротив, этот человек предан собственным учеником: так мало ценят Его сами друзья! Да и кто ожидает Мессию из Назарета (Ин. 1, 46), из дома плотника? Нет, не будет того, чтобы глупые и дерзкие галилеяне могли дать нам царя: Иерусалим не поклонится Назарету! Что в пришествии Мессии радостного? Не то ли, что Он освободит народ иудейский от врагов Его, восстановит престол Давидов (Лк. 19, 11)? Но посмотрите на Этого Человека: это ли победоносный потомок Давида, который с трепетом ожидает милости и смерти от приговора римского всадника? Он, когда и был свободен, непрестанно твердил: давайте дань кесарю! Это Мессия – только не иудейский, а римский! Честь народа требует испросить Ему самой поносной казни. Не примечаете ли, что Пилат, называя Его царем нашим и прося Ему свободы, издевается над нами? О, если бы Господь не смирил нас за грехи отцов наших, мы показали бы необрезанному, как поносить Израиля! По крайней мере, охраните честь синедриона, храма, имя Бога Израилева – вы, израильтяне! Проклят, кто скажет хоть слово в пользу Сына Иосифова!»
Преступления Вараввы также могли быть оправданы и уменьшены. Ничто не препятствовало фарисеям произведенное им возмущение изображать в виде патриотической ревности по закону Моисееву и преданиям. Возмущения в Палестине тогда были делом обыкновенным; и при всех несчастьях, от них происходящих, подверженный политической мечтательности народ смотрел на возмутителей как на людей, в которых дышит дух свободы, а поэтому достойных лучшей участи. Напротив, Мессия, не сделавший ни одной попытки свергнуть иго римлян, казался уже по тому самому для многих неистинным.
Наущенная толпа приблизилась к лифостротону. «Итак, кого из двух хотите, чтобы я отпустил вам, – спросил Пилат, – хотите ли, чтобы я отпустил Царя Иудейского?» (Весьма некстати употребляет он опять это наименование, которое наущенному народу казалось язвительной насмешкой).
«Не Его, – раздалось со всех сторон, – не Его, а Варавву!»
В замешательстве, еще не успев придумать никакого выхода, Пилат, как бы нехотя, спросил народ: «Что же мне делать с так называемым Царем Иудейским? «На крест Его, на крест!» – кричала чернь, словно в самом деле ей предоставлено было право решать все дела.
(Единогласное указание на сам род казни обнаруживает, что наущавшие не забыли никаких подробностей.)
«Но какое зло сделал Он?»
«На крест, на крест!» – более не слышно было ничего.
«Нет, – отвечал Пилат, раздраженный неудачей и не привыкший терпеть подобных наглостей, – что прежде я сказал, то и будет: наказать Его – я накажу, а потом отпущу».
После этого тотчас дано повеление: Варавву освободить, а Иисуса Христа подвергнуть бичеванию. Этим наказанием игемон, как увидим, надеялся совершенно успокоить лютость врагов Его.
Бичевание (flagellatio), которым Пилат думал заменить смертную казнь, было одним из самых поносных и мучительных наказаний, которым римляне за важные преступления подвергали большей частью рабов и тех, которые не имели прав римского гражданина. И в иудейских синагогах наказывали розгами, но определенное число ударов было невелико; наказанный не лишался даже чести гражданской. Римляне, напротив, подвергали бичеванию за важные преступления и обычно перед совершением смертной казни. Число ударов и прочие подробности не были определены законом и предоставлялись человеколюбию или бесчеловечности воинов, которые у римлян совершали все казни. Бичи делались из веревок или ремней, в которые по местам ввивались острые костяные или металлические палочки. Нередко осужденные умирали под бичами. Таким-то наказанием Пилат хотел показать снисхождение и к врагам Его и обвинителям!..
Получив приказ, воины, находившиеся при Пилате, взяли Иисуса Христа с лифостротона и отвели в преторию – на двор прокураторский, где совершались подобные наказания; потом созвали большую часть военной спиры, или когорты, состоявшей от 600 до 1000 человек; ибо бичевание было чем-то вроде развлечения для этих грубых людей. Евангелисты не упоминают, чтобы пречистое тело Господа во время бичевания было привязано к столбу, но общераспространенное предание утверждает, что было. Жестокое само по себе, бичевание теперь было еще жесточе: каждый из воинов хотел дать почувствовать силу руки мнимому противнику кесаря – божества преторианцев.
Насытив свою жестокость, воины перешли от мучений к насмешкам – или по обыкновенному в грубых людях сочетанию варварства с увеселением, или по примеру Ирода и его царедворцев. Вздумали заставить Узника изобразить царя, возводимого в царское достоинство. Для этого на обнаженное, покрытое ранами и кровью тело Господа накинули червленую хламиду – род короткой почетной епанчи, закрывавшей только половину тела, которая застегивалась на правом плече и надевалась важными военными людьми. Само собой разумеется, что хламида эта была какая-нибудь ветхая и негодная к употреблению. Военным одеянием хотели только означить мнимое домогательство Иисуса Христа верховной власти над иудеями. Потом некоторые из воинов для того же сделали наскоро венок и надели его на голову Господа. На соплетение венца были взяты тернистые ветви, но какого именно дерева или травы (ибо тернистых пород много) – этого, по одному значению подлинных слов Евангелия, определить невозможно; потому что греческое слово (аканпса) означает всякое колючее растение. Отцы Церкви, начиная сКлимента Александрийского, считают, что это был терн в собственном смысле слова. В самом деле, хотя венец придуман не столько для увеличения мук, сколько в насмешку, бесчеловечная прихотливость воинов, без сомнения, не упустила случая взять самое колючее растение, какое только могло найтись на дворе прокураторском. А поэтому название венца Иисуса Христа терновым соответствует и значению слова, употребленного в подлиннике, и церковному преданию.
Теперь недоставало только последнего знака царской власти – скипетра: вместо него один из воинов вложил в руку Иисуса Христа палку из тростника палестинского, который похож на наш тростник, только гораздо толще и тверже его.
После такого мнимо царского облачения, которое само по себе уже было посмеянием, начались издевательства самые грубые. На Востоке уважение к царям обыкновенно изъявляют падением перед ними на колени. То же делали и теперь. Падая (поодиночке) перед Иисусом Христом на колени, говорили: «Радуйся, Царь Иудейский!» С этими словами каждый воин плевал Господу в лицо; брал у Него из рук трость и ударял Его по голове.
Что такая бесчеловечность была произвольна и даже противоречила законам, об этом воины не думали. Царь-самозванец, галилеянин, презираемый самими иудеями, для них презренными, казался им таким преступником, для которого любое мучение недостаточно.
Иисус Христос среди этих поруганий являлся таким, как провидел Его еще за несколько веков пророк, когда в Божественном вдохновении изрек: «Яко агнец на заколение ведеся, тако не отверзает уст Своих» (Ис. 53, 7). Будучи злословим, по замечанию апостола, Он не злословил взаимно; страдая, не угрожал, но предавал и Себя и мучителей Своих Своему Отцу, Судии праведному (1Петр. 2, 23).
Между тем, первосвященники и народ, несмотря на объявление прокуратора, что бичеванием Иисуса Христа должно окончиться все дело, продолжали стоять у претории с явным намерением требовать Его смерти. Снисхождение, им оказанное, увеличивающаяся толпа народа, который во время бичевания еще более мог быть наущен, подталкивали к новому упорству и дерзостям. Пилат видел это. Как самовластный судья, он мог сказать, что дело кончено: но его самовластие было зыбко перед многочисленной толпой мятежной черни, которая, воодушевившись личным присутствием своих вождей, могла отважиться на все. Пришлось выслушать синедрион и народ и не раздражать их явно.
Оставив лифосторотон, Пилат вошел в преторию к воинам, чтобы увидеть, как исполнено его повеление. Увы, оно исполнено было слишком усердно!.. Исполнено так, как, по всей вероятности, не ожидал неравнодушный к положению Узника римлянин!.. Взгляд на жалостное положение Узника, бесчеловечность, проявленную по отношению к Нему, и кроткий Божественный вид Страдальца еще более убедили прокуратора в той мысли, что если для Подсудимого, по обстоятельствам, неизбежно было какое-либо наказание, то Он наказан уже слишком много. Но как спасти Его? Показать в этом самом виде народу? «Ужели, – думал Пилат, – и этот жалостный вид не тронет врагов Его, особенно тех из иудеев, которые не имеют к Нему личной ненависти?»
С этими мыслями прокуратор оставляет преторию, повелев следовать за собой Иисусу. «Вот, – сказал он народу, – я вывожу Его к вам, чтобы вы снова знали, что я не нахожу в Нем никакой вины» (Ин. 19, 4).
В то же время и Господь вышел из претории, с облитым кровью, полузакрытым багряницей, телом, с колючим венком на голове, которая также была изъязвлена и окровавлена...
«Се человек!» – воскликнул Пилат, по-видимому, тронутый жалостным видом Божественного Узника.
(Смотрите, есть ли в Его лице что-либо дерзкое, мятежное, в Его положении что-либо опасное для правительства! Смотрите, как Он в угоду вам поруган, измучен!)
Слова эти и положение Господа действительно тронули многих из иудеев. Еще раздалось несколько голосов: «Распять, распять Его!» – но уже не с таким свирепством. Первосвященники, старейшины и книжники заметили это и начали кричать сами вместе с народом (Ин. 19,6). Многочисленная толпа слуг их и приверженцев закричала тоже; минуты были самые решительные...
И Пилат начал терять равнодушие судьи. «Ну, – сказал он, – если уж вы так упорны, то возьмите Его и сами распните (если можете), а я еще раз скажу вам, что (по моему образу мыслей и законам римским) не нахожу в Этом Человеке никакой вины». Суровый вид прокуратора показывал, что он сдержит свое слово.
Первосвященники, при всем желании видеть Господа осужденным по римским законам, принуждены были на время оставить эту надежду и снова обратиться к обвинению Его в нарушении отечественных постановлений. В последнем случае представлялась, по крайней мере та выгода, что Пилат, как язычник, не имеющий права судить о священных законах иудейских, а следовательно, о их нарушении, по необходимости должен полагаться на слова книжников иудейских, которым, при помощи фарисейского правоведения, нетрудно было вывести, что Господь, по уложению Моисея, достоин смерти.
«Что за нужда, – отвечали первосвященники Пилату, – что ты не находишь Его достойным смерти по твоим законам: у нас есть свой закон, по которому Он должен быть казнен; ибо выдавал Себя, между прочим, и за Сына Божьего».Но обвинение это произвело на Пилата совершенно другое впечатление, чем надеялись враги Господа. Прокуратор, по замечанию св. Иоанна, услышав это слово (Ин. 19, 8), то есть что Иисус Христос называл Себя Сыном Божьим, еще более испугался. До этого он опасался осудить невинного человека, праведника, необыкновенного мужа, может быть, любимца богов; теперь страшился произнести приговор над Сыном Божьим, за КоторогоБог, Отец Его, Кто бы он ни был, должен жестоко отмстить ему, ибо Пилат, как язычник, нисколько не чужд был той веры, что боги иногда в виде человеческом нисходят на землю и рождают полубогов. Ничего невозможного не находил он и в том, что такой полубог явился в Иудее, подвергся узам и предстал его судилищу, ибо языческая религия допускала, что и сами боги принимали иногда вид бедных странников, а полубоги подвергались иногда даже оскорблениям и уничижению. Напротив, догадка, не полубог ли находится в его судилище, объясняла для Пилата многое, чего он прежде никак не мог понять: и чудный сон жены его в пользу Узника, ей неизвестного, иноверного; и необыкновенные поступки Господа: Его молчание, необыкновенное терпение, высота мыслей и чувствований.
Расспрашивать обвинителей, как и за какого Сына Божьего выдавал Себя Обвиняемый, показалось неуместным. Раздраженные первосвященники прямо могли сказать Пилату, что он не имеет права вмешиваться в дела их религии, которая находилась под покровительством самого кесаря. Казалось, лучше было обратиться к Самому Узнику и у Него узнать тайну Его Божественного происхождения.
Полный страха и сомнения, Пилат входит немедленно в преторию, дав знак следовать за собой Иисусу Христу.
«Откуда Ты?» – был первый вопрос. Не о месте рождения спрашивалось, ибо Пилат слышал уже, что Господь родился в Галилее, но о том, какого Он происхождения, от людей ли рожден, или от богов? Требовалось, чтобы Господь открыл Свое происхождение – естественное или сверхъестественное.
Если и прежде нетрудно было Иисусу Христу привлечь на Свою сторону судью, то теперь стало еще легче. Несмотря на свой скептицизм, суеверный, испуганный язычник как будто готов был верить всему, что бы ни было сказано Узником чудесного о Своем происхождении. Но Иисус «ответа не даде ему» (Ин. 19, 9)!..
Достоин ли был знать святейшую из тайн суеверный язычник, который спрашивал Господа не по любви к истине, а от страха, после того как, совершенно вопреки своей совести, подверг Его мучительному бичеванию? Понтий не способен был понять тайну предвечного происхождения лица Иисусова, которая, по высоте своей, не могла найти себе места даже в уме первосвященников и книжников, всегда почивавших на законе Моисеевом. Все слышанное или прочитанное Пилатом о сынах богов, которыми изобилует мифология греков и римлян, не помогло бы ему в постижении тайны лица Иисусова; на основании этих басен Пилат всего скорее сравнил бы Его в своем уме с каким-либо Геркулесом или Ромулом. Притом избавить Себя от смерти повествованием о Своем небесном происхождении было совершенно несообразно с нравственным достоинством Иисуса Христа. Мы видели, что Он, решившись положить душу Свою за спасение мира, вместе с тем отрекся от всех сверхъестественных средств к Своему освобождению; Ему угодно было, чтобы Его судили как человека, а не как Сына Божьего.
Впрочем, если бы Господь, – как думают, к сожалению, в наше время некоторые даже из ученых толкователей слова Божьего, – происходил от земных родителей, а не произошел, как Он Сам говорил, «с неба», от «Отца», то, может быть, самая любовь к истине, для свидетельства которой Он родился, побудила бы теперь вывести Пилата из заблуждения, сказав: «Я, подобно всем людям, происхожу от смертных родителей: я не Сын Божий в собственном смысле этого слова и называл себя так единственно в том отношении, в каком каждый добродетельный человек может быть назван сыном Божьим». Пилат, может быть, не был бы неспособен понять, в чем состоит нравственное сыновство Божье. Но как Иисус Христос был и есть действительный, естественный Сын Божий, то Ему и прилично было отвечать (как и ответил) на вопрос Пилата – молчанием.
Поскольку для Пилата причины, по которым он не получал теперь ответа, были непостижимы, между тем, для гордости римского всадника такое молчание казалось вовсе неуместным в Узнике, Который, сын ли Он богов, или нет, близок ко кресту; то он, желая прервать молчание, с надмением спросил: «Как? Ты и мне не ответствуешь? разве не знаешь, что я имею власть распять и отпустить Тебя?»
Несмотря на высокомерие слов этих, в них все еще выражалась склонность Пилата даровать Господу свободу: но куда девался страх его? Туда же, откуда произошел. Легкомыслие родило его, легкомыслие и рассеяло. Впрочем, привычная хитрость римского вельможи и здесь могла действовать: он мог, скрывая свой собственный страх, с намерением пугать Иисуса Христа своей властью, чтобы судя по тому действию, какое произведет угроза на Узника, заключить: человек ли Он простой, или сын богов.
Между тем, надменными словами: «Я имею власть распять и отпустить Тебя», – Пилат невольно обнаружил тайное свойство своего правосудия и своей совести. «Смотри, – замечает св. Златоуст, – как он предварительно произносит суд на самого себя! Ибо если все было в твоей (Пилат) власти, то почему ты, не найдя в Нем никакой вины, осудил Его на крест?»
Самохвальство судьи не осталось без обличения, которое, без сомнения, столько же казалось необыкновенным для Пилата, сколько было прилично Господу. «Отвеща Иисус: не имети власти ни единыя на Мне, аще не бы ти дано свыше: сего ради предавый Мя тебе болийгрехимать» (Ин. 19, 11).
Справедливо, замечает при этих словахблж. Августин, что Иисус Христос «когда молчал, молчал как агнец; а когда говорил, говорил как пастырь». В этих словах слышен истинный глас истинного Пастыря, Который, решившись «положить душу Свою за овцы», не оставляет без вразумления и самых вепрей, ищущих Его души. Пилат, желая знать о том, чего ему нельзя было знать, о небесном происхождении Иисуса Христа, совершенно забыл ту истину, которую ему прежде всего следовало помнить, то есть что суды земные, как и все деяния человеческие, находятся под невидимым управлением Судии Небесного, Который потребует некогда строгого отчета от неправедных властителей. И вот, Господь, не удовлетворив безвременному любопытству Пилата, подает однако же помощь его слабой совести, приводит ему на память истину, что дело, которым он теперь занимается, подлежит, кроме его лифостротона, суду гораздо более высокому, Божественному, и что ему остается быть только орудием этого суда на земле. Словами: «Более греха на том, кто предал Меня тебе», – освещена перед Пилатом, сколько нужно было для его вразумления, будущая судьба врагов Иисусовых и его собственная. Ему дается предварительно слышать будущий приговор себе от Небесного Судьи за то, что не спас от смерти Праведника, слышать во всей точности, то есть что его ожидает неизбежное наказание, хотя меньшее по сравнению с наказанием личных врагов и предателей Иисусовых.
Совесть римлянина и на сей раз не была глуха. Смелое указание Иисуса Христа на Судию Небесного, явный намек на несчастную участь, ожидающую Его гонителей, твердая решимость исполнить Свое великое предназначение, прозрение в тайну совести Пилатовой, кажется, совершенно устранили неблагоприятную перемену мыслей, которая могла произойти в последнем из-за молчания Господа на его вопросы и даже угрозы. Если судья не слышал от Подсудимого признания в том, что Он есть Сын Божий, то не слышал и отрицания. Между тем, мог полагать, что необыкновенный Узник имеет какие-либо особенные причины не открывать тайны Своего лица и происхождения. Поэтому, выйдя из претории, Пилат, по замечанию св. Иоанна (Ин. 19, 12), не только не изменил прежнюю позицию защитника невиновности Иисусовой, но еще усерднее начал искать возможность спасти Его от смерти. Молчание евангелиста не позволяет сказать с уверенностью, к чему именно обращался прокуратор для достижения этой цели и что было сказано им первосвященникам.
Прокуратору явно нельзя было утверждать, что Обвиняемый не признает Себя виновным в присвоении имени Сына Божьего, ибо кроме того, что Господь не отрекся перед ним от этого наименования, первосвященники могли вдруг представить свидетелей того, что Он называл Себя Сыном Божьим; нельзя было Пилату заявить, и что обвинение Иисуса Христа в наименовании Себя Сыном Божьим не составляет преступления, достойного смерти, ибо не его было дело судить о тяжести преступлений, касающихся иудейской религии. Но тем с большим правом Пилат мог объявить первосвященникам, что подсудимый Узник если в чем-либо и виновен, то уже наказан за то слишком; и несправедливо было бы за одно и то же наказывать так жестоко дважды; мог снова отклонять от себя окончательное решение дела под предлогом необходимого совещания с Иродом, к области которого принадлежал Иисус Христос, мог даже, как представитель кесаря, явно принять Господа под защиту римского правосудия, как человека, гонимого синедрионом по личным мотивам.
Как бы то ни было, защита Пилата была так действенна, что первосвященники принуждены были оставить обвинение Господа в нарушении отечественных законов и почли за лучшее снова обратиться к одному уголовному извету – к измене кесарю. Во время последнего Пилатова допроса фарисейские и саддукейские лжеполитики имели полную возможность договориться между собой и найти средство, как усилить этот извет и сделать его неотразимым для прокуратора."Итак, ты хочешь, – вскричали гордо первосвященники, – избавить Его от казни? Поступай, как угодно, но знай, что если ты Его отпустишь свободным, то ты не друг кесарю: всякий, кто называет себя царем, есть противник кесарю» (Ин. 19, 12). Наущенная чернь кричала то же самое, упрекая Пилата в неверности своему государю.
При этих неожиданных словах внезапно исчезла вся твердость Пилата...
«Друг кесарев» – было такое наименование, которым гордились знатнейшие люди в Риме, начальники обширнейших провинций. Сам Ирод Великий почитал за особенную честь именоваться и слыть в народе другом Августа. Тем более должен был дорожить этим наименованием римский всадник, который еще весьма далек был от того, чтобы повелитель света назвал его своим другом...
«Если освободишь Его, то ты враг кесарю», – слова эти, сказанные перед всем народом устами целого синедриона, были ужаснее грома. Из них открывалось, что первосвященники готовы перенести дело на суд кесаря, чтобы там обвинять вместе с Иисусом Христом и Пилата как изменника, который нерадит о чести и выгодах своего владыки. Для Пилата эти угрозы тем более имели силу, чем менее он в качестве правителя Иудеи свободен был от проступков, за которые по справедливости и с успехом можно было обвинять его перед кесарем, особенно таким врагам, которые действовали в Риме и золотом, и происками.
Еще бы не так ужасало обвинение перед кесарем в измене, если бы на римском престоле сидел тогда Август или ему подобный. Можно было надеяться, что полубог римский великодушно рассмотрит дело в истинном его виде и не поставит Иисусу Христу в вину одного наименования себя царем. Но Рим стонал тогда под железным скипетром Тиверия – чудовища, которое, не имея доверия и жалости даже к родным, питаясь сомнениями и притворством, терзало всякого по малейшему подозрению; у которого самые бесстыдные изветы всегда находили отклик и награду.
Кроме будущей опасности со стороны кесаря, нужно было страшиться и настоящей – со стороны народа. Необузданная, наущенная фарисеями толпа становилась час от часу наглее и мятежнее. Свирепый крик ее уже показывал, что она готова на любое насилие. Горсть преторианцев ничего не значила в сравнении с бесчисленным множеством иудеев, собравшихся со всего света на праздник Пасхи. Кроме опасности народного возмущения, за него пришлось бы еще отвечать перед кесарем. Что же, если бы Тиверий узнал, что единственной причиной возмущения был отказ римского прокуратора народу иудейскому, требовавшему казни для личного врага Тивериева, каким считали мнимого домогателя престола иудейского?!
Подобные мысли могли смутить и не Пилата, человека с не окончательно заглушенной совестью, имеющего понятие о справедливости и некоторую склонность к ней, но из детства привыкшего, по примеру вельмож римских, ставить свою выгоду выше нравственности, смотреть не столько на совесть, сколько на обстоятельства – угождение кесарю почитать высшим законом своих действий, казаться справедливым, где можно это делать без вреда для себя, по крайней мере, важного; человека, не знакомого с истинной религией, с лучшими переживаниями и надеждами рода человеческого, теми переживаниями, которые создают истинных героев добродетели, теми надеждами, без которых самая возвышенная нравственность зыбка и ненадежна.
Чтобы для защиты невиновного отказаться всенародно от дружбы с кесарем, презреть опасность для собственной жизни, для такой высокой жертвы и в язычестве необходим был твердый дух Регула, бескорыстие Цинцинната, но дух Регулов и Цинциннатов давно оставил Капитолий, наполненный льстецами Августа и рабами Тиверия.
Добавим еще одну мысль. Если некоторые из древних учителей Церкви предполагали, будто Иуда продал своего Учителя в надежде, что Он посредством сверхъестественных сил освободится из рук Своих врагов, то еще основательнее предположить, что Пилат, решившись осудить Иисуса Христа на смерть, вероятно, надеялся, что боги, если Он их сын, не замедлят спасти Его от казни, столь позорной для их божеского достоинства.
Сообразив все это, легко понять, каким образом «крик народа и первосвященников» пересилил ослабевшую волю судьи.
Решившись уступить необходимости, Пилат взошел на судейское место для окончания суда. Господь, доселе остававшийся в претории, был выведен на лифостротон для выслушивания приговора. Обвинители также приблизились; вместо шума наступила тишина: все ожидали, что скажет Пилат и чем закончится дело, столь необыкновенное.
«Се Царь ваш!» – воскликнул невольно Пилат, при взгляде на Того, Которого надлежало теперь, вопреки совести и желанию, осудить на смерть.
«Распять, распять Его!» – закричала буйная толпа, желая прекратить зрелище, и для нее нелегкое.
«Как? Царя вашего распять?..»
«Распять, распять Его!»
«У нас нет, – прибавили первосвященники, – царя, кроме кесаря».
Не так говорили они в синагогах своих; там всего чаще повторяли: «У нас нет другого Царя, кроме Бога». Притом все ожидали Царя – Мессию, все надеялись, что Он свергнет иго кесаря; об этом молились в храмах, в домах и в пути, старцы и дети, утром, в полдень и вечером. И между тем, чтобы погубить Иисуса, целый синедрион перед всем народом не устыдился признать себя законным рабом кесаря, которого ненавидел; отказаться от общественных надежд и славы, даже некоторым образом от Самого Мессии! Несколько десятилетий, протекших от распятия Господа до разрушения Иерусалима, показали, как первосвященники и фарисеи сохраняют верность кесарю: нет ни одной измены, которая бы не была совершена тогда несколько раз, пока от Иерусалима не остались одни камни.
Теперь надлежало произнести приговор «на праведника, любимца, может быть, сына богов». Мысль эта все еще была слишком тяжела для римлянина. В таком случае ищут какую-нибудь опору своей совести. Пилат, к сожалению, скоро нашел ее.
У иудеев было обыкновение, превратившееся даже в закон, что если находили где-либо мертвое тело, то старейшины ближайшего города должны были над головой юницы омывать руки, говоря: «Руки наши не проливали этой крови, и глаза наши не видали убийства» (Втор. 21.6). Пилат, прожив немалое время в Иудее, знал об этом обыкновении, подобное которому было и у язычников, которые, в знак своей невиновности и для очищения от грехов, также совершали омовение. Бедный мужеством и слабый совестью, судья язычник решился всенародно обратиться к этому обряду, который, принося некоторое успокоение его совести, был полезен теперь и тем, что стоящие в отдалении иудеи, которые из-за шума не слышали слов Пилата, могли по омовению судьей рук понять, что он осуждает Иисуса Христа против воли. «Я не повинен, – воскликнул Пилат, омывая руки, – я не повинен в крови Праведника Этого! Смотрите вы! вы принуждаете меня пролить ее: вам должно будет и отвечать за нее!»
Слова эти не могли быть произнесены иначе, как с самым глубоким и горьким чувством. Это был единственный в истории случай, когда римский судья выражал с такой силой уверенность свою в невиновности осуждаемого на смерть узника. Если бы прокуратор не был сильно растроган, то одно самолюбие заставило бы его произнести приговор как можно короче, чтобы не подать вида, что его к тому принуждают. Особенно должен был Понтий сожалеть теперь и упрекать себя, если он мог отклонить осуждение Господа, когда получил предостережение от жены, и не отклонил его, потому что считал, будто в его руках еще достаточно средств для Его спасения.
Буйный народ, несмотря на ярость свою, понял, чего хотелось прокуратору и каково состояние души его; но, наущенный слепыми вождями своими, он зашел уже слишком далеко, чтобы вдруг возвратиться назад; опасение осудить невиновного, делающее столько чести язычнику, показалось маловажным для почитателей Иеговы, которым с детства внушали понятие о справедливости. Как бы желая пристыдить или ободрить малодушие прокуратора, все закричали: «Кровь Его на нас и на чадах наших!»
(Слова эти, ужасные сами по себе, представятся еще ужаснее, когда вспомним, что их нужно понимать без всякого ограничения, во всей буквальной точности; потому что иудеи, согласно учению пророков, твердо верили, что Бог за преступление родоначальников наказывает все их потомство.)
Наконец, земной судья, «видя, яко ничтоже успевает, паче молва» (возмущение народное) бывает, произнес смертный приговор на Судью живых и мертвых.
Приговор этот, по обыкновению римского суда, состоял из кратких слов, что «такой-то за такое-то преступление» осуждается «на такую-то казнь».
В дополнение евангельской истории суда над Иисусом Христом не лишне заметить, что Пилат отправил впоследствии к Тиверию донесение, в котором описал жизнь Иисуса Христа, Его чудеса и святость, свой суд над Ним и причины, побудившие осудить Его на распятие. В существовании этого донесения, подлинник которого был давно утрачен, не позволяют сомневаться свидетельстваИустина МученикаиТертуллиана, которые ссылались на него, как на несомненное доказательство, в своих апологиях к сенату и народу римскому. Тиверий, по свидетельству этих же писателей, так был поражен описанием чудес и святости Иисуса Христа, что предложил сенату включить Его в число римских богов; но сенат, неизвестно по каким причинам, на это не согласился, и Тиверий ограничился тем, что под страхом казни запретил преследование христиан.
Заметим еще, что Пилат беззаконным осуждением Иисуса Христа на смерть не избегнул опасности, которой страшился. Через четыре года после этого он был вызван в Рим на суд по доносу иудеев и, не сумев оправдаться, был заточен в Вену, где покончил с собой.
Участь другого судьи Иисусова, Ирода Антипы, была немного лучше Пилатовой. Подстрекаемый властолюбивой Иродией, он вместо тетрархии галилейской начал домогаться в Риме царской власти над всей Иудеей, желая владеть ей нераздельно, по примеру отца своего, Ирода Великого. Но это домогательство приняло такой несчастный оборот, что Антипа, вместо венца царского, сослан был в ссылку в Лион и умер в нищете.
Источник: свт. Иннокентий Херсонский «Последние дни земной жизни Господа нашего Иисуса Христа»
Стража приводит Христа во дворец первосвященника Анны. – Частный допрос. – Ответ Иисуса. -Первое заушение от раба. – Первое отречение Петра. – Божественный Узник отсылается к Каиафе. – Полночное собрание и суд синедриона. – Лжесвидетели и их недостаточность. – Молчание Господа. – Клятвенный вопрос первосвященника. – Величественный ответ Иисуса. – Первый смертный приговор. – Поношение от слуг и стражей. – Второе и третье отречение Петра. -Алектор и слезы покаяния.
Судя по тому, что враги Иисуса Христа крайне спешили с судом и осуждением Его, следовало ожидать, что и спира поспешит представить Его прямо в дом Каиафы, где обыкновенно собирался для совещаний верховный совет иудейский. Между тем, Божественный Узник, по свидетельству св. Иоанна (Ин. 18,13), приведен был сперва не к Каиафе, а к другому (отставному) первосвященнику Анне, или, как постоянно называется он у Флавия, Анану: потому что он был, – добавляет евангелист в пояснение этого обстоятельства, – тесть Каиафе, давшему совет иудеям, «яко уне есть единому человеку умрети за люди». То есть Анна, по тесной связи своей с Каиафой, вероятно, особенным образом участвовал в настоящем предприятии синедриона против Иисуса; с другой стороны, древнее, доселе сохранившееся в Иерусалиме предание, говорит, что дом Анны лежал на пути к Каиафе, так что страже, ведшей Иисуса, ничего не стоило доставить ему удовольствие первому увидеть связанного Того, Кто недавно еще казался всему синедриону неприступным. В дополнение к сведениям об этом первом судье Богочеловека стоит заметить, что Анна был сам некогда одиннадцать лет первосвященником и потом, несмотря на вмешательство римлян, не терпевших, чтобы первое в глазах народа достоинство долго оставалось при одном человеке, – сумел продлить его в своей фамилии, между сыновьями и зятьями своими и теперь, пользуясь прошлым влиянием и настоящими связями, был, без сомнения, лучшей и главной опорой падающего со дня на день синедриона.
При всей личной важности своей, Анна, как частный член синедриона, не имел однако же права сам по себе проводить судебный допрос в таком важном деле, как исследование о лице Мессии. Поэтому на общение его с Иисусом Христом должно смотреть как на поступок частного человека, который, впрочем, почитает себя таким важным, что, по его мнению, допрашиваемый им лично должен почитать за милость, что его спрашивают таким образом – о чем бы ни спрашивали. В настоящем случае от Пророка Галилейского Анне вдруг захотелось узнать и об учении Его и об учениках: то есть чему и для чего учит? Кто Его последователи, где и сколько? Какая вообще цель их действий? Хотя в предложении подобных вопросов, без сомнения, участвовало и любопытство престарелого саддукея, но ими, намеренно или ненамеренно, в самом начале задавался очень опасный тон делу. Предполагалось, что у Иисуса Христа есть многочисленное общество явных и тайных последователей, враждебное существующему порядку вещей, что в этом обществе есть свое, отличное от всеми принятого – Моисеева – учение, своя тайная цель и проч. И легкого признания в подобных вещах достаточно было для врагов Иисусовых, чтобы обвинить Его в преступлении против веры и отечества.
«Аз», – ответствовал Господь, – «не обинуяся глаголах миру; Аз всегда учах на сонмищах и в церкви» (куда все иудеи сходятся), «и тайно не глаголах ничесоже. Что Мя вопрошаеши: вопроси слышавших, что глаголах им: се сии ведят, яже Аз рех».
Нельзя было отвечать с большим достоинством, мудростью и истиной. В ответе ничего не упоминается об учениках: ибо в том смысле, какой придавал этому слову Анна, то есть в смысле противообщественных последователей, у Иисуса Христа не было учеников, равно как не было никакого мирского общества. Господь не разъясняет нисколько и Своего учения перед Анной: ибо явно было, что первосвященники заплатили сребреники не за то, чтобы слышать учение Иисуса, а чтобы умертвить Его. И сколько времени потребовалось бы для изъяснения тайн Царствия Божьего перед таким ослепленным эгоизмом и злобой слушателем, каков был Анна и его слуги? Сущность дела, по которому синедрион отправил против Иисуса Христа вооруженную стражу, состояла в обвинении Его в том, что Он учит и действует против веры и законов; а истина такого обвинения зависела всецело от свидетелей. Поэтому обращение Господа, во свидетельство Своей невинности, ко всем бывшим когда-либо в числе Его слушателей служит сильнейшим доказательством совершенной чистоты Его учения и действий. Он действительно никогда и ничего не говорил тайно: если беседовал иногда с апостолами пространнее, чем с народом, – открывая им «тайны Царствия Божьего», – то чтобы, по Его собственному выражению, сказанное им «во ухо», проповедано было потом ими «на кровех» (Мф. 10, 27). Никодимы и Иосифы слышали от Сына Человеческого то же, что и народ: проповедь о возрождении духовном, а не о делах гражданских (Ин. 3, 1–18). Из присутствовавших теперь иудеев, вероятно, были такие, которые слыхали учение Иисусово и теперь же могли дать свидетельство о Нем перед Анной. Сама стража первосвященническая не забыла еще, может быть, совершенно того необыкновенного впечатления, которое перед этим произвели на нее слова Иисуса, когда она, несмотря на повеление начальников своих, не посмела возложить на Него рук, потому что «николиже тако есть глаголал человек, яко Сей Человек» (Ин. 7, 46). Если ответ Иисуса Христа и вопрос, заданный Анне, отзывался тоном как бы упрека первосвященнику, то надлежит помнить, что настоящий узник был Мессия, почитался за такового большей частью народа и что с Ним, при взятии Его, поступили, даже в судебном отношении, самым недостойным образом.
По всем этим причинам первосвященник иудейский, несмотря на сильное личное предубеждение против Иисуса Христа, сам, по-видимому, ничего не нашел в ответе Его такого, что бы можно было поставить Ему в вину: хотя внутренне и не мог быть доволен таким искусным, по его мнению, уклонением от дела. Иначе смотрел на все это один из близ стоявших служителей Анны. Святая свобода Узника в ответе первосвященнику, перед которым он привык испытывать и видеть одно раболепство, показалась ему дерзостью, требующей немедленного возмездия. «Так-то Ты отвечаешь первосвященнику», – вскричал он, желая показать усердие к чести своего владыки, и ударил Господа в ланиту.
Кто будет молиться на кресте за самых распинателей Своих, Тот мог перенести теперь равнодушно безумную дерзость раба Анны... Но молчание в настоящем случае могло показаться признанием в том, что действительно нарушено уважение к сану первосвященника. Сам безрассудный раб остался бы в уверенности, что поступил справедливо.
«Аще зле глаголах», – отвечал Иисус ударившему Его, – «свидетельствуй о зле; аще ли добре, что Мя биеши?».."
Анна видел и слышал все это, но не собирался обуздывать безрассудную дерзость своих слуг; его дело было судить и преследовать невинных...
Более вопросов не было. Ответ Господа и святая неустрашимость Его духа дали уразуметь хитрому саддукею, что надежда его привести Узника в замешательство судебными вопросами напрасна, что он видит перед собой того же самого человека, который еще недавно привел в молчание самых искусных книжников и совопросников иерусалимских.
После этого Иисус отослан был Анной к Каиафе в том же самом виде, в каком приведен к нему, то есть связанный (Ин. 18, 24). Едва ли не в том же виде стоял Он и перед лицом Анны, для которого узы Пророка Галилейского были приятным зрелищем...
Не одно только заушение от руки раба должен был претерпеть Господь во дворе Анны: здесь же, несмотря на непродолжительность времени, начались и отречения первого из Его апостолов.
Евангелисты все упоминают об этом событии и столь верны в этом случае вышеприведенному, замеченному св. Златоустом правилу не скрывать ничего «от мнящихся быти поносных», что, основываясь на полноте рассказа их, вместо трех предсказанных самим Господом отречений Петровых насчитывали некоторые четыре и даже восемь. Мы изложим приключение это, держась более, как должно делать и во многих других случаях, общего согласия евангельских повествований и хода событий, нежели разноречия буквальных указаний.
Пользуясь своим знакомством с домом первосвященника, Иоанн немедленно вслед за стражей, ведущей Иисуса, вошел во двор Анны. Петр, как незнакомый, должен был оставаться за вратами, ожидая от ходатайства Иоаннова милости быть впущенным во двор. Милость эта, столь драгоценная для него, была немаловажна и для тех, которые смотрели за входящими. Ибо во избежание опасности от стечения народа, вероятно, дан был Анной приказ не пускать чужих людей во двор. Но Иоанн сказал слово придвернице (на Востоке тогда эту обязанность обычно выполняли женщины –Деян. 12, 13;2Цар. 9, 6), и она ввела Петра, задав ему короткий вопрос, не из учеников ли он (их не велено пускать) Иисусовых? На этот случай могло быть довольно одного какого-либо легкого отрицательного знака: совсем другое было впереди. Дрожа от холода, Петр приблизился к огню, который из-за непогоды служители развели посреди двора (Ин. 18, 18). Но положение его было так ново для него и опасно, что он не мог долго сохранять спокойное и твердое выражение лица. Между тем, когда во дворе стало слышно, что первосвященник спрашивает Иисуса о учениках и учении Его, то и стража, наполнявшая двор, также начала толковать об учениках Иисусовых. Как не ко времени было теперь присутствие Петра! У придверницы, впустившей Петра, первой (Ин. 18, 17) возникло подозрение. «И ты, мной впущенный, не из учеников ли Этого Человека?» – повторила она, подойдя к Петру, впрочем, не столько из злого намерения, сколько из простой предосторожности: но робкому Симону самая дружеская шутка в этом роде показалось бы теперь невыносимой – в такое время и в таком месте: он решительно сказал, что «не знает и не понимает, что она говорит» (Мк. 14, 68).
Когда Петр вслед за стражей, которая повела Иисуса к Каиафе, выходил со двора Анны, послышался в первый раз голос алектора (Мк. 14, 68); но Петр или не слыхал его, или не обратил внимания. Первое описанное нами отречение его перед рабыней имело еще вид случайной неосторожности в словах и могло казаться таким поступком, который, конечно, нельзя одобрить, но и нельзя еще представлять прямой изменой Учителю.
Пока Иисус Христос находился в доме Анны, к первосвященнику Каиафе, несмотря на глубокую полночь, собралась большая часть членов синедриона. Верховное судилище это представляло теперь самым живым образом «церковьлукавнующих» (Пс. 25, 5). Две главные секты, фарисейская и саддукейская, пылали давней ненавистью к Иисусу Христу. Каиафа, в руках которого находилась верховная власть, давно уже изрек свое мнение: «яко уне есть, да един умрет за люди». Для беспристрастного наблюдателя достаточно было одного взгляда на лица и движения будущих судей Иисуса, чтобы со всей уверенностью заключить, каков будет суд и чего должно ожидать подсудимому.
Несмотря однако же на твердое, давно положенное намерение лишить Его жизни, синедрион хотел придать всему делу вид справедливый и любыми средствами приписать Иисусу вину, достойную смерти. Этого требовала, может быть, и совесть некоторых судей, испорченная, но не совсем заглушённая страстями, и приличие, которым, особенно в общественных собраниях и делах, не пренебрегают люди самые злонамеренные. Но главной причиной поисков мнимой справедливости было опасение прослыть в народе, приверженном к Иисусу Христу, явными гонителями невинности, если бы осудили Его без всякого суда, из одной личной ненависти.
Чтобы обвинить Господа, решили прибегнуть к тому же средству, на которое Он перед Анной ссылался в Свое оправдание, – к свидетелям. Закон требовал в этом случае только трех или даже двух (Чис. 35, 30;Втор. 17, 6;1Тим. 5, 19): первосвященникам, в ослеплении страсти, казалось возможным представить их тысячи. В другое время действительно нашлось бы достаточное число бессовестных людей, способных клеветать на самую невинность, потому что Иерусалим был наполнен приверженцами фарисеев, и следовательно, врагами Иисуса. Но теперь, в глубокую полночь, когда весь город спал, свидетелей было трудно найти. Начиная от первосвященника и до последнего члена все занялись поисками: каждый вспоминал и говорил о человеке, способном лжесвидетельствовать на Иисуса и по своему образу мыслей, и потому, что слыхал Его беседы. Такая заботливость судей в поисках причин для обвинения подсудимого, поспешность и замешательство, с которыми делались предложения, придавали собранию синедриона вид самый странный, и сквозь личину мнимой справедливости явно проглядывала злоба и личная ненависть.
Но для чего, можно спросить при этом, первосвященники не решились воспользоваться услугами Иуды, который, зная учение и все деяния Господа, из угождения врагам Его, ради новой платы и даже в оправдание своей измены Учителю мог быть самым жестоким обвинителем? Предатель, как мы видели, исполнив преступное обещание – указать местопребывание своего Учителя, тотчас удалился; а потому его сразу не смогли отыскать. Притом свидетельство Иуды, после того как узнали о предательстве (а скрыть это было нельзя), не имело бы цены в глазах людей беспристрастных. Можно даже сказать, что едва ли бы сам Иуда имел столько дерзости, чтобы клеветать на своего Учителя в Его присутствии. Мы увидим, что в мрачной душе его и после предательства невольно сохранилось еще сильное чувство уважения к Его невиновности.
Всеми разыскиваемые лжесвидетели начали наконец появляться с разных сторон. Что они ставили Господу в вину, не известно: только свидетельства их были не согласованы между собой и не указывали на факт уголовного преступления. Вероятно, говорили о каком-либо нарушении покоя субботнего, о несоблюдении преданий фарисейских и проч. – такие преступления много значили в устах книжников, когда они обольщали народ легковерный, но не содержали в себе законной причины для осуждения обвиняемого на смерть; между тем, судьям хотелось найти преступление именно последнего рода.
Наконец явились еще два свидетеля, которые, имея в виду слова Спасителя, произнесенные два года назад к народу (Ин. 2, 19) в храме Иерусалимском, хотели обратить их в уголовное обвинение; но оба, злонамеренно или по забывчивости от давности времени, извращали слова Иисуса Христа. Один (Мф. 26, 61) лжесвидетель утверждал, будто Он сказал однажды: «Я могу разрушить храм Божий и в три дня воздвигнуть его». В таком ложном виде слова, приписываемые Иисусу Христу, могли перед судьями звучать как дерзость и самохвальство, соединенное с неуважением к самым священным вещам, к храму. Другой (Мк. 14, 57–58) лжесвидетель объявлял, будто он слышал, как Господь говорил: «Я разрушу храм сей рукотворенный и в три дня воздвигну другой, Нерукотворенный». В таком превратном виде слова эти содержали что-то мятежное, богопротивное, как будто Иисус Христос не только имеет самое низкое понятие о храме Иерусалимском (слово «рукотворенный» употребляется в св. книгах для обозначения идола (Пс. 21, 19) и храма идольского (Пс. 16, 12)), но и намерен разрушить его, дабы создать другой, неизвестно какой храм, всего вероятнее – не создать никакого. Это представлялось явной хулой на храм, равной хуле на Бога и Моисея, которая, по закону, вела за собой смерть хулившему (Лев. 24, 13). Вероятно, несогласие лжесвидетелей состояло не в одних выражениях, но в чем именно, при молчании евангелистов определить невозможно.
Ничего не было легче, как отвечать на обвинения лжесвидетелей, если бы они стоили ответа. Во-первых, Господь никогда не говорил: «Я разрушу», или «могу разрушить храм», а говорил только условно иудеям, требовавшим чуда: «разрушьте». Во-вторых, когда Он говорил это, то под церковью разумел не храм Иерусалимский, а собственное тело, так что слова Его имели такой смысл: вы требуете чуда и будете иметь его в Моем воскресении; ибо когда вы разрушитецерковьтела Моего – умертвите Меня, – то Я через три дня воздвигну ее – воскресну из мертвых (Ин. 2, 19–22).
Между тем, Господь не отвечал на эти лжесвидетельства, так же как и на первое (Мф. 26, 63). То, что Он мог сказать в объяснение смысла слов Своих, не послужило бы к Его оправданию: смерть Его уже была решена в сердце первосвященников. С другой стороны, поскольку слова Господа заключали в себе символическое предсказание о Его смерти и воскресении, то пояснение их смысла было бы странно и бесполезно в настоящих обстоятельствах и привело бы только к недоумениям и насмешкам. Молчание, наконец, было самым лучшим ответом уже потому, что свидетели не были согласны между собой, а такое разногласие делало их показания совершенно недействительными перед законом.
Судьи, при всей личной ненависти к Подсудимому, сами чувствовали слабость лжесвидетельств; но величественное молчание Его для мелкого самолюбия казалось непростительным невниманием или презрением. Если бы Господь защищал Себя, то могли надеяться, что в собственных Его словах найдется что-либо противное закону; ибо первосвященники и книжники не раз испытали на себе строгость Его обличений, воспринятую ими как дерзость и богохульство. И вот Каиафа, который доселе сидел на своем месте и сохранял, хотя не без принуждения, важность председателя нечестивого совета, первый потерял терпение, встал со своего места и, выступив на середину (Мк. 14, 60), где находился Господь, сказал с гневом: «Как Ты не отвечаешь ничего? Разве не слышишь, что они против Тебя свидетельствуют?»
Но Господь не отвечал ни слова... Раздраженный этим молчанием, первосвященник всего скорее согласился бы счесть его за признание в преступлении, но некоторый остаток приличия еще обуздывал личную ненависть. Между тем, вступив в разговор с Узником, он не мог уже без стыда окончить его ничем. Хитрость саддукея нашла средство, не прибегая к явно несправедливым мерам, не только заставить подсудимого говорить, но и сказать нечто такое, чем весь допрос в немногих словах мог быть совершенно окончен. Как первый служитель Бога Израилева, первосвященник, при всем недостоинстве своем, имел право спрашивать о чем-либо обвиняемого под клятвой: способ допроса, при котором нельзя было не отвечать, не преступив должного уважения к клятве, к сану первосвященника и самому закону. К этому-то средству прибег Каиафа.
«Заклинаю Тебя, – сказал он с притворным уважением к произносимым словам, – заклинаю Тебя Богом живым: скажи нам, Ты ли Христос, Сын Божий?» (то есть Ты ли Мессия) (Мф. 26, 63.)
«Я», – отвечал Господь, – «даже реку вам более, отселе узрите Сына Человеческого» (Меня) «седяща одесную силы Божьей и грядуща на облацех небесных».
То есть: вскоре сами дела покажут вам, что Я тот славный Царь, Который, по описанию пророка Даниила, сидит на облаках одесную Ветхого днями (Дан. 7,14).
Именно такого признания и желал Каиафа, потому что оно совершенно отвечало его цели. Но положение дела требовало скрыть при этом свое удовольствие; и оно сокрыто... Как бы услышав ужасное, нестерпимое богохульство, лицемер тотчас разыграл крайнее негдование и разодрал одежды свои (переднюю часть): поступок, который в первосвященнике выражал чрезвычайную степень душевного волнения и показывал величайший избыток мнимой ревности по славе Бога Израилева. «Слышали ли, – вскричал Каиафа к прочим судьям, – слышали ли вы, что Он сказал?.. Он явно богохульствует, и мы еще требуем свидетелей?..»
Все молчали, разделяя с первосвященником притворный ужас от мнимого богохульства. «Что же вы думаете, – продолжал лицемер, – чего Он достоин?» (Мф. 26, 65–66.)
«Смерти, смерти», – повторяли один за другим старейшины.
Так кончился первый допрос. Судьи и советники разошлись, чтобы немного поспать и потом снова собраться при первом рассвете. Цель, давно желанная, достижение которой еще несколько дней назад казалось невозможным, по крайней мере, в продолжение праздника, эта цель – осуждение на смерть Иисуса – теперь, сверх чаяния, была уже почти достигнута; оставалось только в новом собрании подтвердить приговор, вынесенный сейчас.
Господь, в ожидании нового собрания, выведен был из жилища первосвященника, где происходил совет, на двор. До утра оставалось немного времени (два-три часа), но для Него этот промежуток времени был очень тяжел, потому что Он находился в руках буйной толпы, состоявшей из стражей храма и служителей первосвященнических (Лк. 22, 63–65;Мф. 26, 67–68). Те и другие считали своим долгом выказать раздражение и презрение к человеку, который, по их мнению, имел дерзость быть врагом их начальников. Может быть, даже первосвященники дали слугам намек, как поступить с Узником. «Пророк Галилейский! Мессия-самозванец!» Такими насмешками началось поругание. Но скоро от слов перешли к ударам. Одни заушали Господа; другие ударяли Его по ланитам, иные плевали в лицо. Те, кто хотел казаться остроумным, закрывали Его лицо (Мк. 14, 65;Лк. 22, 64) одеждой и при каждом ударе спрашивали: «Угадай, Христос, кто Тебя ударил», – потому что Мессия, по мнению иудеев, должен был знать все.
Что Господь все эти оскорбления переносил терпеливо, без всякого ропота, об этом евангелисты не сочли нужным и упоминать. Они замечали только, если Он что-либо говорил Своим мучителям для их вразумления.
Вернемся к Петру. Здесь прилично рассказать, как исполнилась последняя часть предсказания Иисуса Христа о его отречении.
Несмотря на опасность, встретившую Симона во дворце Анны, он следовал за толпой служителей, ведущих Иисуса Христа во дворец Каиафы, желая знать, чем кончится суд над Учителем, Которому изменили уже уста Петра, но сердце было верным. Первое возглашение петела при первом отречении Симона, как мы видели, не произвело на него никакого впечатления или, может быть, даже возбудило решимость доказать на деле, что зловещий петел не будет более свидетелем измены апостола. И во дворце Каиафы Симон играл роль человека, который пришел на шум народный из одного любопытства; и также, вмешавшись в толпу служителей, грелся вместе с ними у огня, который развели на дворе, спасаясь от ночного холода. Но предсказанная Господом измена преследовала Симона и здесь. Галилейское наречие, на котором он говорил, природная живость характера, соединенная теперь с величайшей робостью, особенное внимание к известиям о ходе суда над Иисусом Христом, которые служители приносили из судилища, и множество других обстоятельств час от часу более и более выдавали Симона перед наглыми служителями, которые, служа у судей и присутствуя при следствиях и розысках, привыкли замечать людей подозрительных. Один из служителей, обратив на него внимание, начал говорить окружавшим его: «Этот человек должен быть из числа учеников Иисусовых». Симон затрепетал снова; уста, однажды изменившие, еще скорее открылись для второго отречения: одних уверений показалось уже недостаточно, и малодушный ученик прибавил ко лжи клятву в том, что он вовсе не знает Иисуса. Так скоро и глубоко падает добродетель человеческая! Избежав опасности, Симон отошел от огня; страх гнал его вон, но любовь опять удержала, и он остановился у дверей.
Протекло еще немного времени; первый допрос кончился – и Иисус Христос был выведен из судилища на двор. Побуждаемый любовью, ученик невольно приблизился, чтобы еще раз взглянуть на своего Учителя, показаться Ему, если можно, и доказать свое участие в Его судьбе. Казалось, безопасно; но вдруг один из служителей остановил Симона вопросом: «Верно, и ты был с Ним; ибо ты галилеянин, и наречие твое выдает тебя». Прочие служители подтвердили это подозрение; ибо наречие галилейское было очень заметно для всякого; а между тем, все знали, что ученики Иисусовы родом галилеяне. Изумленный Симон находился в самом затруднительном положении: ибо, хотя воины, взявшие Иисуса не имели, по-видимому, повеления брать учеников Его, но теперь, когда удалось так счастливо овладеть Учителем, они не пощадят и ученика, который сам попал в их руки. Наверно, сердце Симона ушло в пятки, когда, не дожидаясь его ответа, один из слуг архиерейских, бывший с воинами в саду Гефсиманском, родственник того самого Малха, которому Петр отрезал ухо, начал громко обличать его, говоря: «Не я ли тебя видел с Ним в саду Гефсиманском?» Робкий Симон не знал, что делать, забыл себя и Учителя, умер, по выражению св. Златоуста, от страха и всем, чем можно, начал клясться, что он не только никогда не думал быть учеником Иисуса, но и вовсе не знает этого Человека.
Еще малодушный ученик не успел окончить своих клятв, как проповедник покаяния (петел) возгласил в третий раз.
В это же время Господь, бывший среди стражи на дворе, обернулся в ту сторону, где находился Симон Петр (и где из-за спора начался шум), и посмотрел на него пристально... Петр, при всем замешательстве своем, заметил это; взор Учителя и Господа проник в его сердце6. Казалось, он снова слышит роковое предсказание: «прежде нежели пропоет петух, ты отвергнешься Меня три раза». Место малодушия заступили стыд и раскаяние7. Но – опыт кончился! Слуги архиерейские, поверив клятвам, оставили Петра в покое. Но шум двора архиерейского был уже невыносим для сердца, терзаемого скорбью, – и он, со слезами на глазах, поспешил вон, чтобы в уединении плакать о своем непостоянстве. «И изшед вон, плакася горько..».
Св. Климент, ученик ап. Петра, повествует, что он всю жизнь при полуночном пении петуха становился на колени и, обливаясь слезами, каялся в своем отречении и просил прощения, хотя оно было дано ему Самим Господом вскоре после Воскресения. По сказанию Никифора, глаза св. Петра от частого и горького плача казались красными.
Разительной чертой характера Петрова оканчивается история этой ночи, за которую произошло столько противоположных явлений: непоколебимой преданности в волю Божью, великодушного терпения, низкой измены, буйного бесчеловечия, мнимой справедливости, истинной праведности; в продолжение которой природа человеческая обнаружилась и с самой лучшей (в Иисусе Христе), и с самой худшей (в Иуде и первосвященниках); и со средней стороны (в Петре); которая положила начало событиям, объемлющим все человечество, которые окончатся только вместе с бытием настоящего мира, но в своих дальнейших последствиях будут продолжаться в вечности.
Окончательный приговор синедриона Иисусу Христу
Второе утреннее собрание синедриона. – Второй смертный приговор. – Его совершенная неправильность. – Иисус Христос препровождается к Пилату. – Почему и зачем?
Наступало утро дня, единственного в истории рода человеческого. В навечерии его, как мы видели, иудеи закалали агнца пасхального; а теперь, среди полудня, был обречен на заклание Агнец Божий, вземлющий грехи мира. Надлежало, чтобы истинная жертва принесена была с жертвой прообразовательной в один день. Умы всех иудеев заняты были последней: думал ли кто-нибудь о первой?..
Еще добрые израильтяне покоились сном, не думая, что «Утеха Израиля» была так близко к ним, когда чертоги Каиафы снова наполнились старейшинами, фарисеями и книжниками. Не думали повторять расследования, выискивать свидетелей (все это и прежде делалось только для вида): желали только – сообразно обыкновению – не осуждать преступника на смерть на одном заседании, снова в полном присутствии синедриона выслушать признание Господа, что Он есть Мессия, и вследствие этого снова подтвердить приговор смертный. Чего не доставало для единогласия, то могло быть сделано посредством тайных совещаний в остальную часть ночи. Не страшились более и возмущения народного: жители Иерусалима не могли еще узнать о приключениях прошедшей ночи. Дело тьмы совершалось так успешно, как только могли желать служители тьмы. По всему можно было им надеяться, что они скоро совершенно избавятся от ненавистного им Обличителя нравов и тем с большим удовольствием займутся празднованием пасхи.
Господь был введен в собрание. «Ты ли Мессия, скажи прямо?» – спросил Каиафа тем голосом, который уже отзывался смертным приговором.
– «Аще и реку вам» (что я Мессия), – отвечал Господь, – «не имете веры. Аще и вопрошу вас» (о том, что могло бы вывести вас из ослепления), «не отвещаете Ми, и» (хотя бы Я доказал, что вы должны верить словам Моим) «ни отпустите Мя». (После этого остается одно) «отселе Сын Человеческий» (Я Мессия) «будет седяй одесную силы Божьей» (не будет более являться перед вами в виде уничиженного узника, а приимет вид всемогущего царя и судии)».
«Итак, Ты – Сын Божий» (Мессия)? – спросили с нетерпением некоторые из судей.
– «Аз есмь», – отвечал Господь.
«Он Сам на Себя произнес осуждение, – повторяли одни за другими старейшины, – более не о чем и рассуждать. Смерть, смерть богохульнику!.. Смерть, смерть Лжемессии!» (Лк. 22, 66–71.)
Благомыслящие члены синедриона или не были при настоящем решительном осуждении Господа, или должны были молчать. Их частный голос только повредил бы им, ничего не сделав в пользу невинно осужденного. Касательно Иосифа Аримафейского прямо замечается в Евангелии, что он не участвовал в настоящем «преступном совете и беззаконном деле синедриона».
Мы говорим: «преступном совете и беззаконном деле», ибо, как ни старались первосвященники в суде над Господом соблюсти вид законного судопроизводства, настоящий приговор против Него сделан вопреки всем законам правосудия. Единственным основанием послужило объявление Господа, что Он есть Мессия. Но объявление Себя Мессией, которого все ожидали, само по себе должно было быть причиной не смерти, а уважения и почестей. Итак, следовало ожидать, что синедрион, хотя бы для одного вида, потребует доказательств того, что Он есть истинный Мессия, войдет сколько-нибудь в рассмотрение Его дел и учения, от чего, как мы видели, недалек был, по-видимому, сам тесть Каиафы, Анна. Но это вовсе не сделано. Ослепленным личной ненавистью, опутанным с ног до головы расчетами мелкого саддукейского самолюбия судьям-врагам Иисусовым представлялось невозможным, чтобы ожидаемый народом иудейским Мессия был таков, каким казался теперь Иисус Христос: это было для них дело, совершенно решенное. Поскольку же синедрион основал приговор смертный на том, что непременно требовало нового и беспристрастного расследования, то суд его, несмотря на все старания придать ему вид законности, представляет явное неправосудие. «Форма только, – говорит св. Златоуст, – была суда, а в самом деле это было не что иное, как нападение разбойников».
Приняв заявление Господа, что Он есть Мессия, за ложь, синедрион мог находить в Нем два преступления по отношению к двоякой власти, существовавшей в Иудее. В отношении к отечественным законам, Иисус Христос представлялся человеком нечестивым, который, забыв страх Божий, осмеливается присваивать Себе священное наименование Мессии, чтобы вводить народ Божий в заблуждение, которое по существу своему (ибо с появлением Мессии ожидали преобразования правления) могло иметь пагубные последствия для всей Иудеи. В отношении к римскому правительству, Иисус Христос оказывался возмутителем, который, пользуясь народной верой иудеев в пришествие Мессии, хочет привлечь их на Свою сторону, чтобы потом свергнуть иго римлян. В том и другом отношении виновный Подлежал смертной казни. За богохульство и присвоение достоинства пророческого закон Моисеев повелевал побивать камнями (Лев. 24, 13); за возмущение народа, по уложению римлян, назначен был меч или крест.
Иудейский синедрион пользовался еще правом наказывать смертью за преступление отечественных законов, но приговоры его исполнялись только после утверждения их областным прокуратором. Следовательно, после осуждения Господа на смерть первосвященникам оставалось только испросить согласия тогдашнего прокуратора и потом передать Его стражам храма и слугам своим на побиение камнями, или другую какую-либо отечественную казнь. Но первосвященники не сделали этого, а предпочли отослать Осужденного к прокуратору, чтобы он приказал казнить Его по законам римским. Это было совершенно в духе фарисейской расчетливости. Совершение казни от лица синедриона обратило бы всю ненависть народа, приверженного к Иисусу Христу, прямо против первосвященников и фарисеев; могли даже опасаться народного возмущения из-за любимого всеми Пророка – что было сделать гораздо труднее, когда Он находился в руках римского, для всех страшного, правительства. Само наступление праздника препятствовало первосвященникам санкционировать отечественную казнь; а отложить ее до окончания праздника значило подвергнуться новой опасности от народа. В предании Господа Пилату представлялась и та выгода, что прокуратор может осудить Его на самую позорную смерть – крест, а эта казнь осуществлялась только по римским законам. Между тем, надлежало исполниться и предсказанию Господа о том, что Его предадут в руки язычников, которые осудят Его на распятие (Ин. 18, 32). (Мы во всей истории страданий Христовых будем видеть, как естественные, по-видимому, обстоятельства сами собой располагались так, что, против воли врагов Иисусовых, на Нем во всей подробности совершились события, предсказанные за несколько веков пророками и Самим Богочеловеком). Требовалось только придумать, как сильнее подействовать на прокуратора, чтобы он кончил дело без дальнейшего исследования. Вернейшим средством для этого было, если бы члены синедриона сами явились в его судилище, представили ему и важность дела, и единогласие своего приговора, и очевидность преступления, и крайнюю опасность для самого правительства римского.
Вследствие подобных соображений Иисус Христос в узах был отведен стражами из дома Каиафы в преторию Пилата (так назывался весь дом и, в частности, судилище римского правителя). За Ним следовали туда же первосвященники, старейшины, фарисеи и книжники (Мф. 27, 1–2).
Источник: свт. Иннокентий Херсонский «Последние дни земной жизни Господа нашего Иисуса Христа»
Праздник Пасхи. – Его отношение к великому предназначению Сына Человеческого. – Опасность, с которой сопряжено было настоящее совершение Пасхи для Иисуса. -Двое из учеников посылаются в Иерусалим для ее приготовления. – Как совершалась она во время Иисуса Христа? – Особенное состояние Его духа на пасхальной вечери. – Спор учеников между собой о первенстве. – Омовение ног. – Пасхальная вечеря. – Многократное указание предателя. – Его удаление. – Учреждение Тайной Вечери.
Наступил 14-й день нисана (марта) – день, вечером которого каждый израильтянин обязан был совершать Пасху, под страхом в противном случае изгнания из среды народа Божьего. Пасхой назывался агнец, которого, после законом предписанного приуготовления, вкушали с различными обрядами, – в память благодеяния Божьего, оказанного народу еврейскому освобождением его из египетского рабства, особенно же в воспоминание чудесного избавления с помощью знамения крови агнчей первенцев еврейских от ангела, погубившего первенцев египетских (Исх. 12,17–27). На другой день, в память того же события, начинался семидневный праздник опресноков, в продолжение которого, равно как и самой Пасхи и навечерия ее, израильтянин, под страхом смерти, должен был хранить себя от всего квасного (Исх. 12, 15). Знаменование Пасхи было так важно, законы касательно совершения ее так строги, самый обряд так знаменателен и поучителен; притом с ней соединено было столько утешительных воспоминаний в прошлом и радостных надежд в будущем, – что празднование Пасхи издревле сделалось главой всех празднеств иудейских, душой обрядового закона, народным отличием еврея, квинтэссенцией его веры и символом упования. Уже одного этого достаточно было для Иисуса Христа, чтобы совершать Пасху (как действительно Он всегда и совершал ее) в определенное законом время, с соблюдением всех обрядов, освященных веками и примером праотцов и пророков: ибо одно из главных правил великой деятельности Сына Человеческого во время служения Его состояло в том, чтобы поддерживать всякое истинно полезное учреждение, ни в каком случае без явной нужды и важных причин не оставлять без исполнения ни одного из законов Моисеевых, усиливать и распространять все, что могло служить пищей для веры и добрых нравов, вести к исправлению сердца и жизни (Мф. 3, 15).
Но кроме того, была еще одна причина, по которой Пасха Моисеева была для Иисуса Христа, можно сказать, вожделеннее и священнее, нежели для всех прочих Его соплеменников по плоти: агнец пасхальный, служа символом прошедшего благодеяния, в то же время, по намерению Промысла, еще более служил прообразом Его собственного лица и предназначения (Ин. 19, 36). Заклание агнца и примирительная кровь его, отвратившая некогда ангела-губителя от первенцев еврейских, предызображала собой будущую крестную смерть истинного Агнца Божьего, вземлющего грехи всего мира; радостный исход израильтян из Египта после совершения Пасхи предвещал благодатное освобождение рода человеческого от ужасного рабства греху, смерти идьяволу, следующее за совершением великой крестной жертвы на Голгофе. При таком взгляде на Пасху как все в ней для Богочеловека должно было быть священно и важно! Празднуя сей праздник, Он всякий раз, можно сказать, предпраздновал будущую смерть Свою. Теперь, когда пришел час заменить прообразование самым делом – кровь агнца пасхального кровью собственной, наступающий праздник Пасхи был тем ближе сердцу Иисуса: и Он, несмотря на великие препятствия со стороны врагов, восхотел совершить его особенным образом, в Своем, Божественном духе (Лк. 22,15), так, чтобы последняя вечеря пасхальная послужила решительным окончанием Завета Ветхого, началом и полным выражением Нового, памятником Его преданности воле Отца Небесного и безмерной любви к человечеству, символом внешнего и средоточием внутреннего единства всех Его последователей с Ним и между собой (Ин. 13, 1–4,D 17:26).
Главным препятствием к совершению Пасхи был Иуда. Узнав предварительно о месте, избранном для совершения ее, вероломный ученик не посовестился бы дать знать о том первосвященникам (Мф. 26, 16), а они могли окружить дом стражей и схватить празднующих. Таким образом, была бы нарушена тишина самых священных минут; Учитель не имел бы времени проститься со Своими возлюбленными учениками достойным для Него, незабываемым для них образом; не успел бы укрепить их против наступающих искушений, передать им Свои последние чувства и Свой дух – напитать их в живот вечный негиблющим брашном Тела и Крови Своей. Изгнать же для избежания опасности предателя из Своего сообщества – все еще тяжело было для сердца Иисусова. Человеколюбец хотел до последнего момента остаться тем же самым для Иуды, чем был для прочих учеников – другом, наставником и отцом. Последняя вечеря, так обильная чувствами необыкновенной любви и благости, действиями чрезвычайной кротости и смирения, должна была стать для погибающего апостола последним призывом к покаянию или – последним доказательством его нераскаянности и ожесточения. И мудрая любовь Иисусова нашла другое, столь же верное средство устранить опасность для совершения пасхальной вечери, не изгоняя ученика-предателя: оно (как увидим сейчас) связало злобу его неизвестностью, сокрыв от него место празднования.
Ученики с самого утра все заняты были мыслью о Пасхе. Не видя для празднования ее никаких распоряжений со стороны Учителя, некоторые из них почли за нужное напомнить Ему о том (Мф. 26,17). Хотя в Иерусалиме, как уверяет древнее иудейское предание, каждый житель был обязан давать, если может, даже без платы иногородним иудеям комнату для совершения Пасхи, все же для избежания всякого замешательства необходимо было предварительное соглашение, особенно для святого общества Иисусова, которое имело обыкновение останавливаться в Иерусалиме только у некоторых людей, Ему известных и того достойных, и всего менее могло забыть об этой предосторожности теперь, когда опасность угрожала со всех сторон.
На вопрос учеников, где Он повелит приготовить Пасху, Учитель обратился к Иоанну и Петру и велел им идти в город. «При самом входе, – сказал Он, – вы встретите человека, несущего в кувшине воду; следуйте за ним, войдите в тот дом, куда он войдет, и скажите хозяину дома: «Учитель велел сказать тебе: время Мое близко, у тебя совершу Пасху с учениками Моими. Итак, где горница, в которой бы можно было Мне вкушать Пасху?» После того он покажет вам горницу большую, готовую и убранную. Там приготовьте нам Пасху» (Мф. 26, 18;Лк. 22, 8–13).
Из такого приказания открывалось, что Учитель уже думал о месте совершения Пасхи и избрал его в Своем уме, хотя до сих пор и не сказал ученикам; и теперь по какой-то особенной причине не хочет открыть имени человека, у которого будет совершена Пасха. По какой? Без сомнения, думали, по причине опасности от врагов, которые наблюдают за каждым нашим шагом и готовы в любой момент схватить нас. Но зачем таить это и от нас? Ужели между нами самими кто-либо неверен и ненадежен? Последнее могло привести более дальновидных к мысли о предателе из собственного круга; но только привести, а не утвердить в этой мысли, которая, как увидим, чрезвычайно чужда была для чистых и простых сердцем учеников Иисусовых.
Истинную причину сокровенности всего скорее мог угадать Иуда, являвшийся единственной ее причиной. Одно удаление его – хранителя и распорядителя денег общественных – от участия в приготовлении Пасхи, сопряженном с известными издержками, было уже ясным намеком, что Учитель знает о постыдных сребрениках, ему обещанных.
Придя в город, Петр и Иоанн нашли все так, как сказал Учитель: у Водяных ворот (которыми входили в город идущие с Елеона) встретился с ними человек, несущий в глиняном кувшине воду; следуя за ним, они прошли в дом, в котором он жил, пересказали хозяину дома слова своего Учителя; после чего он тотчас указал им готовую просторную комнату, и они занялись приготовлением Пасхи (Лк. 22, 13). Они купили в ограде храма пасхального агнца, дали священнику заклать или сами, по его благословению, заклали его в известном месте – при храме; возвратясь домой, испекли его на огне «законным» образом, т.е. целого, не раздробляя на части, не сокрушая ни одной кости (Исх. 12, 9–10), с соблюдением прочих обычаев, приготовили также опресноки, горькие зелья и другие вещи, нужные для праздника.
К концу дня пришел Сам Иисус с прочими учениками, пришел, как заставляют думать обстоятельства, так, что приход Его не был замечен народом, тем более личными Его врагами. Тут, без сомнения, ученики узнали, кто таков таинственный хозяин дома, в котором они находились; легко также было осведомиться и о том, знал он предварительно о намерении Иисуса Христа у него совершить Пасху или не знал; и следовательно, должно или не должно принимать за прямое пророчество вышеприведенные слова их Учителя. Но евангелисты не сочли нужным передать нам сведения об этом предмете, оставив его в той же неопределенности и таинственности, в какой он представлялся сначала самим ученикам Иисусовым; и сделали это, может быть, частью потому, чтобы тем полнее передать первоначальное впечатление, произведенное на них загадочными словами Учителя, а частью потому, что, когда они писали Евангелие, открытие имени хозяина дома, удостоившегося чести оказать в такое время гостеприимство Иисусу Христу, могло иметь для него опасные последствия.
С достоверностью можно сказать одно: хозяин дома, в котором совершена Пасха, принадлежал к числу почитателей Иисусовых. К такой мысли ведет уже выражение: «Учитель говорит». Притом дом для вечери должен быть избран самый безопасный, у человека верного и надежного: другой счел бы своим долгом сообщить синедриону о том, Кто в его доме совершает теперь Пасху.
С наступлением законом и обычаем определенного времени (не ранее сумерек и не позже 10 часов –Втор. 16, 6) Иисус возлег с дванадесятью учениками Своими на вечери. Более никого не было не только за вечерей, но и в горнице. Кроме того, что все заняты были в это время празднованием Пасхи, последняя вечеря в любом отношении должна была быть вечерей тайной.
Порядок совершения Пасхи в то время, сколько можно судить, основываясь на прилежном сличении древнейших свидетельств иудейских, был таков: Пасхальная вечеря открывалась чашей вина, перед которой отец семейства или заступавший его Место возглашал благодарение Богу, говоря: «Благословен Господь Бог наш, Царь мира, сотворивый плод лозы виноградной!» Сказав так, отпивал из чаши, что делали потом и все прочие, омывая затем каждый руки. Потом вкушали горькие зелья, над которыми начальствующий также приносил благодарение Богу. Тут кто-либо из младших спрашивал: что значит все это? И отец семейства или старший из возлежащих объяснял обряды Пасхи историей исшествия израильтян из Египта, причем читались или пелись два псалма (Пс. 113–114), в которых воспето это событие. За этим обходила по рукам вторая пасхальная чаша. Опять умывали руки. Начальствующий брал со стола из двух пресных хлебов один, разламывал его на две половины и, положив на другой хлеб, произносил: «Благословен Господь наш, Царь мира, произведший от земли хлеб!» Потом этот хлеб разделялся между возлежащими. Далее снедаема была уже сама «пасха», или агнец, после совершения над ним благодарения Богу. За «пасхой» подавались разные другие кушанья, составлявшие пасхальную вечерю, среди которой являлась третья общая чаша, называвшаяся преимущественно чашей благословения; вслед за ней пелись четыре псалма (Пс.114–117), в которых изображается радость о Боге Спасителе. В заключение испивали четвертую чашу. Во всех чашах вино растворено было водой, потому что из них обязаны были пить понемногу все, не исключая жен и детей.
Впрочем, мы не решимся утверждать, чтоПасхаветхозаветная, и особенно настоящая, последняя, совершена была Иисусом Христом во всей точности так, как сказано в вышеприведенном описании. Ибо, по указанию самого установителя Пасхи – Моисея, она должна была совершаться проще, с меньшими подробностями (Исх. 12). С другой стороны, если когда Сыну Человеческому прилично было показать, что Он есть «Господь и субботе и Пасхе» (Мф. 12, 8), то теперь, при упразднении Ветхого и утверждении Нового Завета. Настоящая Пасха, предназначенная служить этим упразднением и быть переходом (пасхой) от Ветхого Завета к Новому, по тому самому должна была не походить на прочие пасхи, могла иметь немалые особенности. Впрочем, из некоторых указаний и выражений евангельских видно, что почтенные сами по себе обряды праздника отечественного не были совершенно оставлены Господом и при совершении настоящей Пасхи (Лк. 22, 17–18;Ин. 13, 26). Евангелисты не обратили на это прямого внимания, ибо это и так всем было известно; но взамен описали со всей подробностью для нас то, что на этой вечери было особенным, новозаветным: омовение ног, установление Евхаристии и проч. Кроме того, св. Иоанн, как любвеобильнейший наблюдатель последних действий своего Божественного Учителя и Друга, предваряет повествование свое о прощальной вечери особенным, глубоким указанием на необыкновенное в продолжение ее состояние духа Иисусова, заставляя смотреть на Него как на Единородного от Отца, исполненного благодати и истины, Который совершенно знает, «откуда пришел и куда грядет», вполне уверен, что «Отец вся предаде в руки Его», и потому в самые мрачные и опасные минуты (как сейчас) действует со всем спокойствием и величием Сына Божьего и по беспредельной любви Своей к оставляемым ученикам («возлюбль Своя сущия в мире, до конца возлюби их») не стыдится, для вразумления их, омыть им ноги, яко слуга, и потом все делает, чтобы ободрить, утешить и оградить их от искушений, кратких, но ужасных, во время предстоящей разлуки; хотя, судя по человечеству, Он Сам должен был иметь нужду в утешении (Ин. 13, 1–4). Действительно, мы не видим, чтобы в продолжение всего трехлетнего служения Иисуса Христа обнаружено было Им так ясно для учеников чувство Своего великого предназначения, Своего Божественного достоинства, Своего единства со Отцом, как на последней тайной вечери и в последних беседах с учениками. Несмотря на глубочайшее смирение Его, по которому Он омоет ноги ученикам, на кроткий, исполненный любви язык друга, разлучающегося со своими возлюбленными, Он является здесь преисполнен светом Божества Своего, блистающим в каждом Его действии и слове, окруженным каким-то неизъяснимо-трогательным величием, в котором срастворено Божественное с человеческим, соединен Фавор с Голгофой. Из среды этого срастворения будет веять на учеников «дух хлада тонка» (в каком только Божество может открываться смертным) и по временам возгревать и в их сердце пламень чистой любви и веры. Но только «по временам». Не очистившись еще от некоторых слабостей, они «не могли носить» и вместить «многого» (Ин. 16, 12). А непостижение тайны креста, которая откроется им после, делало их вообще не способными разделять вполне чувства своего Учителя и Господа. Если бы им известно было будущее так, как его знал их Учитель! Не такими, без сомнения, они показали бы себя на вечери! Не спор о первенстве занял бы их душу! Не сон овладел бы ими в саду Гефсиманском! Но Учитель с намерением не открывал им во всей подробности будущего, а когда открывал что-либо из него, если они не понимали откровения во всей его ужасной действительности, – не настаивал с силой на полноте понятия. Таким образом, не об одном омовении, почти о всех действиях и словах Господа можно было сказать теперь каждому из учеников: «Не веси ныне, уразумевши же по сих». Одному из среды учеников принадлежало плачевное преимущество знать нечто более, нежели знали все прочие, – предателю. Потому он, с этой точки зрения, на плане Божественной картины представляет ужасно значительное, особенное лицо, противоположное лицу Сына Божьего. Это был в образе человеческом представитель области тьмы, которая обладает немалыми тайнами знания, но не имеет ни одной искры и луча святой любви. При всех озарениях от Божественного лица Иисусова душа Иуды останется хладна и мрачна, как уголь. Понадеясь, вероятно, на успех над несчастным предателем, дух тьмы простер теперь нелепые надежды свои до того, что, по свидетельству Самого Богочеловека, дерзнул у Верховного Правителя судеб человеческих просить позволения «сеять» и прочих учеников Христовых «яко пшеницу» (Лк. 22, 31), то есть иметь к ним доступ со всеми возможными для него искушениями. Другое выражение, употребленное Спасителем при указании на это адское прошение, показывает, что духу тьмы, в настоящем случае, действительно попущено было Премудростью Божьей сделать в отношении к апостолам нечто подобное тому, что дано было ему сделать над Иовом, то есть поставить их в особенно затруднительные и особенно опасные для веры и добродетели обстоятельства. Ибо Спаситель говорит, что Он молился, чтобы при этом адском веянии не оскудела вера Петрова и чтобы он, восстав от падения сам, утвердил колеблющуюся братию; но нисколько не показывает, чтобы плодом и даже предметом молитвы Его было удаление самого веяния, устранение самых искушений и соблазнов.
Не погрешим, если к этому тайному искушению учеников отнесем открывшийся теперь между ними и такой неуместный и безвременный спор о первенстве.
После длительного путешествия из загородного поместья за такую вечерю, как пасхальная, надлежало сесть, по восточному обычаю, с ногами омовенными. Все нужное для омовения было приготовлено заранее в горнице: не было только прислужника, который бы омыл всем ноги. Для взаимной любви это был прекрасный случай оказать взаимную услугу. Но ученики, сверх всякого чаяния и, вероятно, не без искушения от адского веятеля, отнеслись к этому случаю совершенно иначе: вместо духа смирения и братского единодушия открылся дух превозношения; послышались даже вопросы, кто больше и лучше и кто меньше и хуже. Ни один не хотел быть ниже другого, тем более – всех; и ноги у всех оставались неомовенными.
Нестерпимым хладом веяло от такого спора на любвеобильное сердце Иисусово. Он безмолствовал, ожидая, что взаимная любовь учеников (не ослабевшая от подобных прекословий) сама возьмет верх над детским любочестием. Но когда увидел, что ученики уже готовы, не кончив спора, садиться за стол, тотчас встал Сам с вечери, снял с Себя верхние одежды и, опоясавшись лентием (спор, без сомнения, тотчас умолк в ожидании, что будет), взял один из сосудов, стоявших для омовений, налил воды в умывальницу и (к изумлению всех) начал омывать ноги ученикам и отирать лентием. Первый (Иуда?), в смущении, невольно повинуется; прочие безмолвно следуют его примеру; никто не смеет остановить Учителя, хотя все чувствуют, что были причиной такого чрезвычайного поступка, скорбят душой, что подали к нему повод неуместным превозношением.
Наконец дошла чреда до Симона Ионина. Пламенная душа его не могла вынести мысли, что Христос, Сын Бога живого, будет служить ему вместо раба. «Господи, Ты ли мои умыеши нозе?».."
» «Еже Аз творю», – отвечал Господь, – «ты не веси ныне, уразумевши же по сих».
Тихая и таинственная важность этих слов требовала немедленного и безусловного повиновения. Но Петр привык в действиях своих следовать более чувству, нежели рассудку. «Что тут разуметь, – мыслил он, – где идет дело о таком унижении Учителя и Господа?»
«Не умыеши ногу моею во веки». Все движения говорящего показывали, что он сдержит свое слово.
В другое время такое смирение могло бы заслужить похвалу от Того, Кто Сам был кроток и смирен сердцем. Но теперь было не до нового спора о том, кто смиреннее – Учитель или ученик. Надлежало приподнять завесу.
«Аще не умыю тебе», – отвечал Господь уже возвышеннейшим голосом, – «не имаши части со Мною».
При этих таинственных словах уже нельзя было не понять, что дело идет более, нежели о чувственном омовении. Петр тотчас пробудился от самомнения, и весь пламень обратился к противную сторону...
«Господи, не нозе мои токмо, но и руце и главу». – Твори со мной все, что Тебе угодно; только не лишай части с Тобой.
«Измовенный» (в душе и совести, – посредством Моего учения и духа и крови, которая прольется на кресте, каков ты), – отвечал Богочеловек, омывая ноги Петру, – «не требует» (более как) «токмо нозе умыти» (новым наитием Св. Духа, Которого настоящее омовение служит предварением и символом, для полного очищения от предрассудков и слабостей, какие в Петре были: излишнее надеяние на свое мужество и на свою любовь к Учителю)».
«И вы чисти есте», – присовокупил Господь, обратившись к прочим ученикам, – «но не вси.».."
«Знал Он, – замечает св. Иоанн, – что между ними есть один – предатель, посему и сказал: «не вси чисты» (Ин. 13, 11).
Несмотря на важность такого обличения нечистоты и на его неопределенность, по которой оно могло падать на каждого, никто из учеников не смел спросить Учителя о том, что это за нечистота и кто нечист? Сам многоречивый Петр безмолствовал. Всеумиряющим действием смирения Иисусова сердца возвращены были к их естественной простоте и утишены до того, что не могли взволноваться даже от любопытства. Оставалось только в глубине чувство сожаления о том, что своим неуместным спором о первенстве принудили Учителя и Господа к такому униженному служению, а в Симоне еще и о том, что он, хоть на минуту, дерзнул выдавать себя за человека, не нуждающегося в омовении от Того, Кто один только может очищать нечистоту всех и каждого.
Омыв таким образом ноги всем ученикам, Иисус возложил на Себя одежду Свою и вновь возлег на вечери.
«Весте ли», – сказал Он им, – «что сотворих вам? Вы называете Меня Учителем и Господом; и добре глаголете: есмь бо» (Я точно то). «Аще убо Аз умых ваши нозе, Господь и Учитель, и вы должни есте друг другу умывати нозе. Образ бо дах вам, да, якоже Аз сотворих вам, и вы творите. Аминь, аминь глаголю вам: несть раб болий Господа своего, ни посланник болий пославшаго его» (Ин. 13, 12–16). «Царие язык господствуют над народом и обладающии ими благодетелями нарицаются. Вы же не тако; но болий в вас да будет яко мний, и старей яко служай! Кто бо болий, возлежай ли или служай? не возлежай ли? Аз же посреде вас есмь яко служай» (Лк. 22, 25–27). «Аще сия весте» (некоторые из учеников могли чем-либо показать при этом, что они никак не равняют себя с Учителем), «блажени есте, аще творите я» (Ин. 13, 17).
«Вы, – продолжал Господь, – пребыли со Мной во всех напастях Моих (оставались постоянно верными, несмотря на клеветы и гонения врагов Моих), «и Аз» (в награду) «завещаваю вам» (всем равно), «якоже завеща Мне Отец Мой, царство» (все получите более, чем желаете), «да ясте и пиете на трапезе Моей во царствии Моем, и сядете на престолех, судяще обеманадесяте коленома Израилевома» (Лк. 22, 28–30), – добавил Господь, желая как можно очевиднее представить ученикам награду, их ожидающую.
При столь великом обещании взор Богочеловека упал на Иуду. Щедродаровитые уста невольно сомкнулись.
«Не о всех вас глаголю», – произнес Он с сожалением (хотя бы и хотел о всех говорить таким образом), – «Аз бо вем, ихже избрах» (знаю твердо, кто из вас истинно Мой и кто предатель; а посему и мог бы воспротивиться его замыслам, изгнать его из Моего общества, но терпел и буду терпеть его посреди вас до конца), да сбудется писание: «ядый со Мною хлеб, воздвиже на Мя пяту свою.
Ныне убо глаголю вам» (об этом), «прежде даже не будет, да, егда будет» (когда Я буду предан и распят), «веру имете, яко Аз есмь» (тот же, что и прежде, Сын Бога живого).
«Аминь, аминь глаголю вам», – заключил Господь с особенным чувством, – «приемляй, аще кого пошлю, Мене приемлет; а приемляй Мене, приемлет пославшаго Мя» (Ин. 13,18–21). (Честь быть Моим апостолом, хоть один из вас променял ее на тридцать сребреников, всегда будет превыше всех почестей мира. В вашем лице, как и в Моем, будет принят или отвергнут Сам Бог.)
В безмолвии внимали ученики словам Господа и Учителя, которые, сильные сами по себе, были еще действенее после Его беспримерного смирения.
Что было при этом на душе сына погибельного, но еще не погибшего?.. И ему омыты ноги, и ему преподан урок смирения; а жалобы на нечистоту к нему одному главным образом и относились!.. Быть не может, чтобы из семян слова жизни, падавших в таком изобилии из рук небесного Сеятеля, ни одно не упало и на его сердце: Спаситель не без особенного намерения указал с такой полнотой на великие награды, ожидающие верных учеников Его. Сама страсть предателя – все оценивать – могла быть тронута мыслью о потере бесценного. Но сердце несчастного ученика уже ожесточилось для благих впечатлений, все было покрыто тернием забот «и печалей века сего» (Мф. 13, 21). Идьявол, так давно уготовлявший душу несчастного в орудие и жилище себе, без сомнения, теперь особенно стерег все входы и исходы ее и тотчас похищал из нее всякое семя благое (Мф. 13. 19) при самом его, так сказать, сеянии.
Прерванная в самом начале вечеря продолжалась. Обряд следовал за обрядом. При общем печальном настроении все это делалось теперь, может быть, скорее обыкновенного. Сам агнец пасхальный, видимо, терял важность в присутствии истинного Агнца Божьего, Который уже готов был подъять грехи всего мира. Несмотря на священный обычай, обратившийся почти в неизменный закон, – всем вкушать от священных чаш, которые, по преданию, подавались на вечери, Учитель не вкушал ни от единой, даже когда явилась и так называемая чаша благословения (самая священная). Он только благословил ее, по обычаю, и, не вкушая от нее Сам, подал ученикам, сказав: «Возьмите ее и разделите между собой; ибо Я не буду пить от плода лознаго, Дóндеже Царствие Божие приидет» (Лк. 22, 17–18).
Ничьи взоры не светились радостью; но на лице Богочеловека видно было даже некое смущение, тем более заметное, чем реже святейшая душа Его выходила из обыкновенного своего премирного состояния даже в самых необыкновенных случаях. Теперь она тяжело страдала от присутствия предателя. Вид холодной измены и лицемерной дружбы был тем несноснее, что препятствовал сердцу вполне раскрыться перед Своими возлюбленными учениками, изречь им последнюю заповедь любви и последнее слово надежды.
«Иисус возмутися духом» (Ин. 13, 21)! Ученики, заметив это, естественно, ожидали чего-либо особенного. «Аминь, аминь глаголю вам», – сказал Господь, как бы в объяснение Своего душевного состояния, – «яко един от вас предаст Мя!..» При этих столько же ясных, сколь разительных словах глубокая печаль овладела всеми (вечеря, если еще не кончилась совершенно, должна была прерваться на время). Каждый смотрел на другого, невольно воображая, что такой предатель не может не обнаружить в своем лице мрачной души своей (Ин. 13,22). Но предатель смотрел на каждого дерзновеннее всех и сам искал взорами предателя. Кто же бы это был такой, который сделает это? – спрашивали друг друга, и взоры всех сами собой обращались к Учителю, Который один мог сказать, кто этот ужасный человек. Некоторые все еще хотели думать, что он не может быть в их малом дружеском обществе, а разве из числа прочих (70) учеников. «Един от обоюнадесяте, омочивши со Мною в солило руку» (из четырех, следовательно, или шести близ сидевших), «той Мя предаст» (Мф. 26, 23), – отвечал Господь. «Обаче Сын Человеческий идет, якоже есть писано о Нем: горе же человеку тому, им же Сын человеческий предается! Уне было бы, аще не бы родился человек той!»..» (Мф. 26, 24.) Такие слова не могли успокоить учеников. При мысли, что предатель так близко и что его ожидает такая страшная участь, каждый начал не доверять сам себе. «Не я ли, Равви? не я ли?» – слышалось от всех и каждого. Господь безмолствовал: детская простота и искренность всех восполняли для Его сердца ожесточение одного. Чтобы не остаться среди всех спрашивавших одному в молчании и не обнаружить себя, и этот несчастный осмелился раскрыть уста и не устыдился спросить, подобно прочим: «Равви, не я ли?..» – «Ты рекл еси» (Мф. 26, 25), – отвечал Иисус, глубоко оскорбленный таким бесстыдным лицемерием предателя. Впрочем, ответ этот произнесен был так тихо и кротко, что его, по-видимому, никто не слыхал, по крайней мере, не понял, кроме Иуды, как то видно из последующего. Предатель в молчании снес упрек, избегая большего стыда – быть обнаруженным перед всеми. И прочие ученики не продолжали расспросы, видя нежелание Учителя указать предателя прямо.
Один Петр не мог успокоиться. Мысль, что предатель, о котором говорит Учитель, может быть, сидит возле него, еще более темная мысль: не его ли самого имеет в виду Учитель, не может ли он сам подвергнуться впоследствии какому-либо ужасному искушению (ах! он имел уже несчастье заслужить некогда название сатаны –Мф. 16, 23), не давала ему покоя. Чтобы открыть тайну, он обратился в этом случае к особенному средству – тому самому, которое перед сильными земли так действенно бывает для получения у них милостей более или менее заслуженных, а в святом обществе Иисусовом могло служить разве только для такой невинной цели, как у Петра, – открыть предателя. Богочеловек особенно любил и отличал одного ученика, который возлежал теперь у самых персей Его. К нему-то обратился Симон и сделал знак, чтобы он спросил (тайно) Иисуса, кто это такой, о ком говорил Он? Ученик (так сам он описывает этот случай), припав к персям Иисусовым, немедленно спросил Его: кто предатель? Вопроса никто не слыхал и не заметил, кроме Петра и, вероятно, самого Иуды, который, как виновный, всех подозревал и был настороже. «Тот, – отвечал Иисус (тихо), – кому, обмакнув кусок, подам»; и обмакнув в блюдо кусок, подал Иуде Симонову Искариотскому. В действии этом не заключалось ничего оскорбительного для Иуды: в конце вечери было обыкновение брать и съедать по куску из остатков пасхи, и получить такой кусок из рук начальника вечери значило быть отличенным от других. Поэтому дружелюбное предложение пищи было для погибающего апостола последним зовом к покаянию.
Но в душе Искариота произошло совершенно обратное. Он взял кусок и заставил себя его съесть. Вслед за хлебом, по замечанию Иоанна, наблюдавшего в это время за Иудой, тотчас вошел «в него сатана». Личина кротости и дружества совершенно растаяла от огня обличения, вспыхнувшего в сердце: вид предателя сделался мрачен и ужасен. Святое общество Иисусово было уже нестерпимо для человека сдьяволомв сердце: тайная сила влекла его вон...
Сердцеведец видел все, что происходило в душе сына погибельного, – как иссякала последняя капля добра, какдьяволовладел самым основанием жизни духовной: и Иисус не захотел более принуждать Себя к бесплодному перенесению присутствия предателя. «Еже творити, твори скоро», – сказал Он ему, готовому уже и без того идти вон. Этим давался ему благовидный предлог оставить вечерю (впрочем, уже оконченную) одному, не вызывая подозрения учеников. Но в то же время в этих таинственных словах, кажется, заключалось большее: ими прерывались окончательно невидимые узы благодати, которые все еще держали погибавшего апостола в святом круге общества Иисусова и не давали сатане увлечь его в ад. Между тем, кроткий полуупрек для оставленного благодатью, вероятно, показался сильной укоризной. «Я не замедлю в своем деле», – думал он и – вышел вон.
«Бе же нощь», – замечает св. Иоанн, – «егда изыде», то есть, по времени палестинскому, не ранее 9 часов вечера, и следовательно, по окончании вечери пасхальной.
Поскольку предатель видел, что Учитель знает о его предательстве, мог предполагать, что и ученики узнают об этом и примут все меры для спасения Учителя и себя, – то сам собой рождается вопрос: как он надеялся теперь на успех в своем предательстве? Мог ли, например, предполагать, что Иисус будет спокойно ожидать его в саду Гефсиманском и не укроется немедленно в каком-либо более сокровенном месте? Почему, во избежание этого неудобства, не поспешили окружить стражей дом, где совершалась вечеря и где Иисус еще долгое время беседовал с учениками? Для разрешения этих недоумений нужно вспомнить, что первосвященникам хотелось взять Иисуса совершенно без народа; поэтому им нужна была «година и область темная» и глухая; а теперь еще никто не спал, и на малейший шум могли сбежаться сотни тысяч людей. С другой стороны, несмотря на все намеки Учителя на предательство, Иуда мог думать, что его умысел известен Ему только вообще, без подробностей, особенно без того обстоятельства, что это предательство задумано именно в ночь пасхальную; и поэтому мог быть уверен, что избранное для ночлега место (Гефсимания) не будет переменено на другое. К тому же, чтобы лучше скрыть час предательства, может быть, хитрый сребролюбец заранее придумал какое-нибудь дело, для которого он с ведома Учителя должен был выйти тотчас по окончании пасхи, не дожидаясь заключительного пения псалмов. Этим и объясняются слова Господа: «еже творити» (что тебе нужно делать), «твори скоро»: – слова, которые без этого предположения, если можно так выразиться, имеют только одну половину мысли – нравственную, а не имеют другой – исторической, которой они бы связывались с предшествующими событиями.
Ученики не могли не заметить преждевременности ухода Иуды, но после слов Учителя к нему никто (не исключая, может быть, и самого Иоанна) не думал истолковать этого ухода в дурную сторону. Одни думали, что Иуда послан купить что-нибудь на наступающий (восьмидневный) праздник, другие – что ему приказано раздать ради праздника милостыню нищим (Ин. 13, 23–26). То и другое предположение было не вполне естественно. Делать в продолжение пасхального вечера и так поздно покупки было трудно. Да и нищих нелегко было найти в такое священное для всех время. Но ученики готовы были скорее поверить всякой догадке, нежели остановиться на ужасной мысли, что Иуда Искариотский – из-за пасхальной вечери, после омовения ног Учителем – пошел прямо к Каиафе за сребрениками и спирой!..
Иначе взирал на удаление предателя Учитель. С уходом его извергнута была вон вся область тьмы, которая на столь долгое время вторглась в самый чистый богосветлый круг учеников Иисусовых. Теперь вокруг прощающегося Учителя и Друга оставались лишь те, кого без опасения можно было назвать «чадцами»; ибо они, родившись от Него по духу, были соединены с Ним еще теснее, чем младенец со своей матерью. Стесненное дотоле присутствием предателя сердце Иисуса распространилось: взор просветлел. В свободной мысли представилось вдруг и все прошедшее и все будущее, и окончание Ветхого Завета с окончанием собственного земного поприща, и начало новой благодатной Церкви с новым образом собственного бытия, по человечеству превознесенного через крест над всем и всеми. С этой стороны, самый крест, как главное орудие к ниспровержению царства тьмы, как основание Церкви и Завета Нового, вечного, как средоточие всех прошедших и будущих распоряжений Промысла, как противоядие и врачевст-во против плодов ужасного древа познания добра и зла, – представлялся блистающим славой Божественной и все священнодействие Голгофское, которое некоторым образом предначиналось с исходом предателя, теряло мрачность и принимало вид всемирного торжества для Того, Кто должен стать его Первосвященником.
«Ныне прославися Сын Человеческий», – вдруг возгласил Он, как бы среди некоего видения, – «и Бог прославися о Нем. Аще Бог прославися о Нем, и Бог прославит Его в Себе, и абие прославит Его!»
Ученики в безмолвии внимали словам Божественного восторга, ожидая, вероятно, после них какой-либо поучительной беседы. Но это был шаг к другому, высшему. Настало время беседовать уже не словами, а делами; последний час Ветхого Завета пробил, надлежало предначать Новый не агнцем от стад, а телом и кровью Своей. Между тем, лицо Богочеловека светилось пренебесным светом. Он берет лежавший перед Ним хлеб, благословляет его, преломляет на части, по числу учеников, и раздает его им.
Уже из этого благословения видно было, что это делается не по обычаю вечери пасхальной (так называемый хлеб благословенный уже был потреблен), а по другой причине и для другой цели.
«Приимите», – сказал Господь, объясняя дело, – «приимите, ядите: сие есть Тело Мое,.. за вы ломимое» (1Кор.11:24) «во оставление грехов» (Мф.26:28).
Ученики в безмолвии вкусили преподанного под видом хлеба Тела Учителя и Господа, веруя от всей души, что если оно будет ломимо, то не за что другое, как за грехи человеческие, и не для чего другого, как в оставление их. Вопрос капернаумских совопросников: «како может Сей нам дати плоть Свою ясти?» (Ин. 6, 52) – был далек теперь от них: ибо они тогда же слышали от Учителя, что плоть Сына Человеческого есть «истинное брашно», и что однако же тогдашние глаголы Его об этом, тем более настоящее действие – «дух и живот суть»; поэтому и должны быть приняты не в грубом капернаумском смысле, а в высшем, чистейшем.
Еще ученики продолжали погружаться во глубину новой тайны любви, питавшей их Телом Своим, как последовало новое чудо этой же любви.
Господь взял чашу с вином, благословил ее так же, как и прежде хлеб, особенным новым благословением (чем показывалось ее особенное, совершенно отличное от пасхальных чаш предназначение) и, подав ученикам, сказал: «Пийте от нея вси! Сия есть кровь Моя Нового Завета, яже за вы и за многия изливаемая, во оставление грехов».
Ученики, приняв чашу, с прежним безмолвием причастились Крови Учителя и Господа своего; ибо из давнишних бесед Его уже знали, что «Кровь Сына Человеческого есть истинное питие» (Ин. 6, 55), едино могущее утолить вечную жажду души человеческой. Каким образом можно вкушать Тело и пить Кровь Господа, когда оно находится перед ними еще в прежнем своем виде? – этот вопрос, сейчас так затрудняющий многих, им, по всей вероятности, не приходил и в голову; ибо они из бесчисленных опытов ведали и знали, что Тело их Учителя и Господа, хотя во всем подобное человеческому, обладает однако же многими качествами сверхъестественными и потому, например, одним прикосновением могло исцелять болезни самые неисцелимые.
«Сие творите», – сказал Господь в заключение священнодействия, – «сие творите в Мое воспоминание».
Завещание это, из-за особенной важности и трогательности завещанного, так внедрилось в памяти учеников и через них так скоро распространилось во всей первоначальной Церкви христианской, что, как видим из книги Деяний апостольских, совершение Евхаристии в память возлюбленного Спасителя было первым и главным делом каждого собрания христианского. И апостол Павел, несмотря на то, что не был от 12-ти и не присутствовал на тайной вечери, в одном из посланий своих, без сомнения, по внушению свыше, преподает уже подробное учение о таинственном Теле и Крови Господней и с твердостью и ясностью предполагает существование этого таинства до дня будущего пришествия Господня.